Warning: Creating default object from empty value in /home/orenata48/orenlit.ru/administrator/components/com_sh404sef/sh404sef.class.php on line 410

Warning: Illegal string offset 'mime' in /home/orenata48/orenlit.ru/libraries/joomla/document/html/renderer/head.php on line 155

Warning: Illegal string offset 'mime' in /home/orenata48/orenlit.ru/libraries/joomla/document/html/renderer/head.php on line 157

Warning: Illegal string offset 'defer' in /home/orenata48/orenlit.ru/libraries/joomla/document/html/renderer/head.php on line 159

Warning: Illegal string offset 'async' in /home/orenata48/orenlit.ru/libraries/joomla/document/html/renderer/head.php on line 163
Альманах Гостиный Двор - АНОМАЛЬНАЯ ЗОНА (продолжение I)

Warning: Creating default object from empty value in /home/orenata48/orenlit.ru/components/com_k2/models/item.php on line 596

Warning: Creating default object from empty value in /home/orenata48/orenlit.ru/components/com_k2/models/item.php on line 596

Warning: Creating default object from empty value in /home/orenata48/orenlit.ru/components/com_k2/models/item.php on line 596

Warning: Creating default object from empty value in /home/orenata48/orenlit.ru/components/com_k2/models/item.php on line 596

Warning: Creating default object from empty value in /home/orenata48/orenlit.ru/components/com_k2/models/item.php on line 596

Warning: Creating default object from empty value in /home/orenata48/orenlit.ru/components/com_k2/models/item.php on line 596
Среда, 15 Август 2012 09:07

АНОМАЛЬНАЯ ЗОНА (продолжение I)

Автор 
Оцените материал
(0 голосов)

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

4.

Тем временем все приглашённые быстро и организованно, без привычной в подобной ситуации суеты, расселись за длиннющим столом, судя по всему, на заранее определённые по ранжиру места. В торце стола правозащитник наконец-то увидел и дедушку. По правую руку от него восседал Ку-клуц-клан, по левую два стула оставались пустыми. К ним-то и препроводили Эдуарда Аркадьевича с Октябриной.

Лысая голова дедушки, мумифицированная от древности, будто плесенью зеленоватой тронутая, чужеродно торчала из парадного, великоватого для усохшего тела кителя с застёгнутым на морщинистой шее воротником, сверкающими полковничьими погонами, золотыми пуговицами, медалями и орденами во всю грудь и казалась гнилым замшелым пеньком, возвышающимся над сияющим великолепием мундира.
Стол был сервирован прекрасно. Салаты, мясные и рыбные блюда, солёные грибы, строгие бутылки пятизвёздочного армянского коньяка, советского шампанского и забытой уже давно водки «Московская» с пропечатанной на этикетке ценой – два рубля восемьдесят семь копеек, радовали глаз, удивляли разнообразием и возбуждали аппетит.
– Откуда это, дедуль? – склонившись к дедушке и указав на яства, полюбопытствовал внук.
– Наше производство, – гордо заявил тот. – А это, – он взял трясущейся рукой бутылку коньяка, – из старых запасов. Когда резервные склады Главного управления  лагерей в пятьдесят третьем ликвидировали, я эшелонами оттуда материальные ценности в свой лагерь свозил. По особому распоряжению Берии! У меня подземные хранилища до сих пор под завязку набиты. Целую армию прокормить можно. И экипировать. Но это – т-с-с-с… военная тайна!
Марципанов-младший кивнул понимающе, стараясь запомнить этот факт, а потом, при удобном случае – записать. Он хотел ещё порасспрашивать деда, например, о том, налажена ли сейчас связь лагеря с внешним миром, но сидевший по другую сторону замполит Клямкин поднялся с места, вытянулся во весь рост, высоко вознесясь над приглашёнными, и постучал загипсованным пальцем о бутылку шампанского.
– Внимание, товарищи…
Оживлённые разговоры мигом утихли.
Обратив внимание на стопку в руках подполковника, Эдуард Аркадьевич посмотрел на лежащий и перед ним прибор. Вилка, ложка, нож были отлиты из того же жёлтого металла. Взял в руки поочерёдно каждый предмет. Тяжёлые.
– Золото, – равнодушно подтвердила его догадку Октябрина.
– Па-а-а-прашу внимания! – продолжил между тем Ку-клуц-клан. – Дорогие друзья! Праздники у нас с вами случаются редко. Полная тягот  и лишений служба не оставляет времени на отдых и развлечения. Как говорится, жила бы страна родная, и нету других забот. Но сегодня… – голос его зазвучал громче, словно знаменитый радиодиктор Левитан об очередной победе Красной армии на фронтах Великой Отечественной сообщал: – Сегодня – особый повод, позволивший всем нам, за исключением тех, кто несёт службу, собраться за этим прекрасным столом. И касается он нашего многоуважаемого начальника, человека с большой буквы, благодаря которому мы, последние бессменные часовые рабоче-крестьянской власти, вот уже скоро семь десятилетий твёрдо стоим на вверенных нам боевых постах! Я говорю конечно же о полковнике Эдуарде Сергеевиче Марципанове!
И первым зааплодировал, повернувшись всем корпусом к дедушке и подобострастно склонившись над ним. Все гости подхватили, захлопали, яростно забили ладонь о ладонь.
– Слава полковнику Марципанову! Хозяину – многая лета! – то и дело доносились выкрики с разных концов стола.
Эдуард Аркадьевич покосился на дедушку. Тот сидел невозмутимый, равнодушный  к чествованиям, устало прикрыв коричневатые веки, словно дремал. Однако, посмотрев на него внимательно, правозащитник заметил, что при всём том старый полковник вовсе не спит. Его глаза, спрятанные за прищуренными веками, блестели. Пронзительным, рысьим каким-то взглядом он обводил всех участников застолья, следил за проявлением их чувств, оценивал и запоминал. Уголки его сухих, бескровных губ тронула вдруг лёгкая, приметная лишь вблизи, усмешка. Медленно, превозмогая слабость, дед поднял правую руку, покачал из стороны в сторону раскрытой ладошкой с костистыми, покрытыми тёмной пергаментной кожей, пальцами.
Аплодисменты и крики мгновенно смолкли.
Замполит между тем ловко наполнил рюмки – всё того же волнующе-жёлтого металла, золотые наверняка – дедушке, Эдуарду Аркадьевичу, Октябрине и себе, и уже с коньяком в руке продолжил проникновенно:
– Если вы обратили внимание, друзья, прежде я всегда сидел на подобных мероприятиях по левую руку от полковника Марципанова. И это правильно, товарищи. Где должна быть партия у настоящего коммуниста? Правильно, в сердце. И партбилет мы храним в левом нагрудном кармане, возле сердца. И я, как секретарь нашей парторганизации, всегда старался держаться слева, ближе к сердцу нашего вождя и учителя – полковника Марципанова.
Зал опять взорвался аплодисментами. Клямкин театрально поклонился, подняв рюмку правой рукой, а левую демонстративно прижав к груди.
– Но сегодня, – продолжил он, – сердце нашего старшего товарища и мудрого руководителя, верного ленинца, талантливого ученика товарища Сталина и продолжателя дела товарища Берии принадлежит не только партии. Оно отдано ещё одному человеку – родному внуку. Но партия не обижается на такую конкуренцию. Ведь верно, товарищи?!
За столом засмеялись, опять зааплодировали. Клямкин, явно довольный эффектом, который оказали на присутствующих его слова, опять зазвенев голосом, продолжил речь:
– Сквозь вражеское окружение, через тысячи километров непроходимой тайги, повинуясь зову сердца и крови, внук полковника Марципанова, названный в честь дедушки Эдуардом, пришёл к нам, чтобы плечом к плечу встать рядом с нами на последних рубежах защиты советского социалистического Отечества. Встал, чтобы выполнить данный нам когда-то самим товарищем Берия приказ: ни шагу назад! Победа или смерть!
Правозащитник, встревоженный таким пассажем, втянул рефлекторно голову в плечи. Смерть в качестве альтернативы его не привлекала совсем.
– Мы не отступим, не оставим наш последний окоп! – бушевал замполит. – У нас ещё есть порох в пороховницах! На подходе – свежие силы, которые и олицетворяет внук полковника Марципанова, Марципанов, так сказать, младший.  Нам бы ещё только день простоять да ночь продержаться. И я уверен – простоим и продержимся. Ура!
За столом дружно грянули, подхватив:
– Ур-р-ра-а-а!
Замполит поднял руку, требуя тишины.
– А потому первый тост я предлагаю выпить за тех, кто идёт нам на смену. За пополнение, так сказать, наших рядов. За молодых бойцов! За Эдуарда Аркадьевича Марципанова-младшего! Налить бокалы! – пламенея взглядом, скомандовал Ку-клуц-клан. – Дамам – шампанского! Офицерам – коньяку! Младшему начсоставу – водки! Ур-ра-а-а!
Захлопали пробки, забулькало в бутылках, все зашумели, задвигались, потянулись друг к другу рюмками и фужерами.
– За Хозяина! За вас! До дна! – крикнул замполит, и Эдуард Аркадьевич, чокнувшись с ним, с дедушкой, с Октябриной, выпил одним глотком из тяжёлой золотой посудины душистую и обжёгшую нёбо, словно напалм, жидкость.
Отдышавшись, закусил коньяк скользким грибком и ещё чем-то заботливо подложенным в его тарелку Октябриной.
– Кушайте, кушайте, – потчевала она. – Небось, у вас там, на Большой земле, и в ресторанах такого не подают! Вот студень из кабана, это медвежий окорок. Может, вальдшнепа жареного желаете? Буржуи говорят – царская дичь! А у нас такую пищу простые трудящиеся массы повседневно едят!
– А те, что в зоне? – жуя набитым ртом, поинтересовался правозащитник.
Ответил ему сидевший рядом с Октябриной красномордый подполковник.
– А те, что в зоне, – по нормам положенности питаются. Хлеба серого – четыреста пятьдесят граммов, овощей – семьсот граммов, круп – двести пятьдесят граммов в сутки. А ещё мы им, оглоедам, рыбу даём, баланда варится на мясокостном бульоне… Сплошная обжираловка, иху мать… Но ежели он, гад, норму выработки не выполняет…
– Ах, оставьте, товарищ Иванюта! – капризно прервала его Октябрина. – Кому интересен рацион преступников?
– То-то я и говорю, – мотнул головой багровый то ли от коньяку, то ли от ярости подполковник, – курорт, а не каторга! Старики рассказывают: во время войны зеки дерьмо друг у друга жрали. Во как надо! А руду, золото государству давали!
– Фи, как вы можете – за столом такое нести! – брезгливо отвернулась от него Октябрина и ткнулась игриво плечиком в Эдуарда Аркадьевича. – Товарищ Марципанов! Не забывайте о своих обязанностях! Налейте даме шампанского.
Едва правозащитник наполнил золотой фужер игристым вином, неугомонный замполит опять вскочил с места:
– А теперь, товарищи, попросим высказаться нашего дорогого вождя и бессменного руководителя полковника Марципанова!
Дед не без труда встал, так и не распрямив до конца согбенной годами спины, поднял до уровня груди трясущейся мелко рукой рюмку с коньяком, заговорил негромко, медленно, борясь с одышкой:
– Кхе-хе-кхе… Я прожил долгую жизнь, которая длится без малого уже целый век. Всякого повидал. Трудно жил наш народ, и я вместе с ним горя хлебнул. Но бывали, – возвысил дед голос, – бывали и в моей судьбе счастливые минуты. Первый раз, дорогие товарищи, чувство неописуемого счастья мне довелось испытать в тысяча девятьсот сороковом году, вступая в ряды ВКП(б), при вручении мне партбилета. Второй раз я был счастлив, увидев товарища Сталина на трибуне Мавзолея во время первомайской демонстрации в тысяча девятьсот сорок восьмом году… – Полковник  прервался, пошарил рукой в боковом кармане кителя и, достав платок, промокнул прослезившиеся глаза. – И в третий раз счастье охватило меня, когда товарищ Берия лично поручил мне сохранить Особлаг. Как рядовой боец большевистской партии, я добросовестно и честно исполнил свой долг. И в этом вы, дорогие товарищи, оказали мне неоценимую помощь…
В этой части выступление деда было прервано продолжительными и бурными аплодисментами, а Октябрина, вскочив порывисто, крикнула:
– Слава товарищу Марципанову – вдохновителю наших побед!
Старый полковник вяло махнул рукой:
– Довольно славословий, друзья. О том, что мы все эти годы не сидели без дела, свидетельствуют наши дела и свершения. А они, не побоюсь преувеличения, поистине огромные! Во-первых, мы в основном завершили грандиозный научный эксперимент, который поручили провести нам партия, правительство и лично товарищ Берия. По причине его совершенной секретности я не буду вдаваться в подробности даже в этой проверенной и надёжной аудитории. Государственная тайна должна охраняться священно. Скажу лишь, что итоги этого эксперимента работают сейчас на всех нас, практически поддерживают жизнедеятельность лагеря. И второе наше достижение, которое никто у нас не отнимет и которое, скрежеща в бессильной ярости, вынуждены признать даже наши лютые враги,  – это построение, пока лишь на территории Особ­лага, нового общества, являющегося следующим этапом развития всего человечества. Я говорю о режимном коммунизме, товарищи. Режимный коммунизм построен!
Речь полковника опять прервали бурные аплодисменты. Марципанов-младший старался слушать внимательно, но после графинчика кедровки, сдобренной пятизвёздочным коньяком, соображал плохо. А потому, склонившись к Октябрине, перепросил:
– К-какой, прс… пырстите,  коммунизм вы прст… пырстроили?
– Режимный, – досадливо повела плечиком та, целиком поглощённая, в отличие от Эдуарда Аркадьевича, выступлением начальника лагеря.
А тот, подобно престарелому актёру, который, выйдя на сцену, оставляет за кулисами свою немощь и хворь, говорил всё увереннее, внятнее, и тяжёлая золотая рюмка не дрожала больше в его руке, а зрители слушали зачарованно:
– Творчески развивая учения великих Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, мы воплотили теорию в практику. Главный принцип нашего общества – каждому по потребностям, от каждого по труду. Трудящийся человек при режимном коммунизме не испытывает нужды ни в чём. У него есть участок работы, за который он отвечает, крыша над головой, постель, трёхразовое, медицинскими нормами обоснованное, питание. У него есть время для сна и для культурного проведения досуга. Всё как при коммунизме, товарищи. Но – с маленьким уточнением. Такой коммунизм требует от всех неуклонного соблюдения дисциплины. А поскольку мы, причём не по нашей вине, существуем в условиях вражеского окружения, – то и контроля. И даже принуждения. Но лишь тех, кто не понимает преимуществ существования в условиях такого передового общества. Таким принуждение только на пользу, друзья!
– Тот, кто не с нами – тот против нас! – рявкнул, вскочив,  красномордый подполковник. – И я их, гадов, давил и буду давить!
– Ур-ра! – воодушевлённо подхватил зал. – Слава полковнику Марципанову!
Дед, удовлетворённо и, как показалось Эдуарду Аркадьевичу, даже умильно оглядев собравшихся, кивнул и продолжил речь:
– Мы с вами свершили большое дело, друзья. И все радости моей жизни, как и ваши, были в основном так или иначе связаны с работой, нашей нелёгкой службой. Но сегодня я счастлив по-особенному. И не только потому, что, презрев опасности, не поддавшись вражеской пропаганде, к нам присоединился мой внук. Причём так неожиданно, что кое-кто… кхе-кхе… даже принял его за диверсанта, шпиона… – и он шутливо погрозил пальцем своим заместителям.
При этих словах замполит покаянно прижал руки к груди и поклонился Марципанову-младшему, а мордастый подполковник, бесцеремонно отстранив Октябрину, потрепал как своего по плечу:
– Да ладно… Чего уж там… За одного битого двух небитых дают.
– Но правильно сказал наш товарищ Клямкин, – указал на замполита дед, и тот зарделся довольно, – что факт перехода на нашу сторону моего внука лишний раз подтверждает нашу историческую правоту. Всё передовое человечество, прогрессивная молодёжь с нами, друзья! А то, что вы его за шпиона приняли, – улыбнулся он замполиту, – даже неплохо. Это свидетельствует о вашей бдительности, о готовности каждую минуту пресечь любые вражеские поползновения. Поэтому я предлагаю выпить сейчас не за моего внука Эдика. За него мы ещё выпить успеем… – за столом дружно засмеялись. – Предлагаю выпить за нас. За нашу победу! Ура!
– Ур-р-р-а-а! – раскатисто подхватил зал.
Все задвигались, опять потянулись друг к другу рюмками и фужерами, зазвякало тонко золото. И Марципанов-младший, чокаясь с дедом, отметил не без удивления, что тот ожил будто, помолодел, пергаментные щёчки порозовели, замшелая лысина заблестела. Полковник уколол рысьими глазами внука и сказал вполголоса, растянув в улыбке синие губы и обнажив жёлтые, словно клыки, зубы:
– Смотри не подведи дедушку, сорванец…
Эдуард Аркадьевич послушно кивнул, выпил, и в голове у него закружилось.
Октябрина решительно взяла его опустевшую тарелку и принялась заваливать её снедью, шепча сердито по-свойски:
– Вы, пожалуйста, закусывайте, товарищ внук! А то мы ведь не как буржуи-интеллигенты пьём, глоточками да через соломинку. У нас всё по-честному, по рабоче-крестьянскому. Мы, чекисты, к водке, как  к врагам классовым, беспощадны. До полного уничтожения! Так что тостов ещё много будет. Следующий, думаю, придётся вам говорить…

5.

Дедушкина домоправительница как в воду глядела.
– А теперь, – вытянувшись во весь рост над столом, провозгласил замполит-тамада, – настала пора предоставить слово, так сказать, главному виновнику торжества… – Он многозначительно посмотрел на внука и объявил: – Слово предоставляется Эдуарду Аркадьевичу Марципанову-младшему!
Правозащитник, подогретый спиртным, встал, неловко шатнувшись, и едва не выплеснул коньяк из рюмки, зажатой в правой руке. Ему нередко приходилось участвовать в застольях по разным поводам, с разными людьми, говорить он умел и любил, тем более в такой ситуации, как сейчас, оказавшись в центре внимания. Правда, случай на этот раз выдался особый, прямо дикий какой-то, невообразимый совсем, и участники застолья – будто живые мертвецы, вышедшие из своих позабытых давно всеми могил, но…
«Эх, взять да и врезать им сейчас по первое число, – мелькнула в голове Эдуарда Аркадьевича шальная мысль. – Дескать, сатрапы вы, сталинисты недобитые! И мне, порядочному человеку, не то что за одним с вами столом сидеть – воздухом дышать, и то противно!» Но тут же, руководствуясь исключительно соображениями целесообразности, ради успеха грядущей разоблачительной миссии наступил на горло собственной песне, сказал прочувствованно:
– Уважаемые друзья! Я тоже… э-э… безмерно раз нашей с вами встрече. Надеюсь, что сегодня я наконец обрёл не только своего дедушку, но и… гм-м… родных братьев и сестёр в вашем лице… м-да… Много лет мне довелось прожить во враждебном, чуждом мире, где бал правят деньги – рубли, доллары, евро, и совсем не осталось места светлым идеалам всеобщего равенства, свободы, любви… – И тут же укорил себя мысленно: «Что ты несёшь? Про какие равенства и свободы впариваешь этим дремучим тюремщикам?!» А потому, ловко сменив пластинку, продолжил: – В мире, где всё продаётся и покупается, нет места равенству всех перед законом. Отсутствует социальная справедливость. Кто не работает, тот… гм-м… и ест. Причём ест хорошо, много и вкусно, товарищи. И я рад, что попал наконец туда, где не предали идеалы революции, социализма. Более того, совершили то, что не удалось пока никому в мире, – построили… этот… как его… какой коммунизм? – обернулся он к Октябрине.
– Режимный, – подсказала та.
– Во! Режимный, понимаешь ли, коммунизм. За него и выпьем, друзья!
Сидевшие за столами с энтузиазмом подхватили:
– За коммунизм! Наш, режимный! Ур-ра-а!
– М-молодец, – перегнувшись через Октябрину, потянулся к Эдуарду Аркадьевичу полной рюмкой мордастый подполковник. – Р-разрешите представиться: з-заместитель начальника лагеря по р-режиму и оперативной работе Иванюта Григорий Мир-ронович!
Разомлевший правозащитник, не моргнув глазом, радушно чокнулся с заклятым врагом:
– Рад знакомству. Не тому, конечно, у расстрельного столба, а теперешнему, – заметил Эдуард Аркадьевич.
Подполковник выпил и, навалившись на Октябрину, принялся объяснять:
– Вы, гр-ра-ажданин внук, на меня не обижайтесь. У нас знаете какая оперативная обстановка  сейчас? Напряжённая. Сволочи всего мира, взявшись за руки, идут на нас стеной. От шпионов и диверсантов отбоя нет. А на мне знаете какая отс… отстветств-с-венность лежит? Кто, думаете, вражескую агентуру, всяких пр-редателей и саботажников, ведущих подрывную деятельность, выявляет? П-подполковник Иванюта…
– Гришка, отвали, – бесцеремонно отпихнула его от себя Октябрина. – Только капни мне коньяком на новое платье! Я тебя самолично, как вредителя и контрика, шлёпну!
– Ха-ха-ха! – развеселился подполковник и, прижав палец к губам, прошипел так, что ползала услышало:
– Тс-с-с… по секрету скажу: зверь баба! Я её…ха-ха… сам боюсь. Сказала – шлёпну, значит, шлёпнет!
– Да ну вас, – польщённо зарделась Октябрина. – Пустите меня. Пойду освежусь…
Она встала из-за стола, пошла по проходу, а подполковник, глядя ей вслед, цокнул одобрительно языком:
– Хороша с-стерва! Она на тебя, гражданин внук, явно глаз положила!
Он бесцеремонно удрюпался на освободившееся место, обняв дружески Марципанова-младшего за плечи, налил коньяка ему и себе. Опять выпили. Эдуарда Аркадьевича окончательно развезло.
– А к-как у вас обстоят дела с п-правами заключённых под стражу лиц! – строго глянул он на подполковника. – Соответствует ли режим содержания европейским стандартам?
– А то как же! – с гордость отозвался Иванюта. – Всё как положено. К-камеры оборудованы согласно инс… струкциям! На окнах – решётки стальные, двери обиты железными полосами, снабжены замками тюремного типа. Ну и стол, нары, табурет, параша… Всё как в Европе!
– А… а бельё постельное для заключённых хорошо ­пр-роглаживается? – с хмельной настырностью допытывался правозащитник.
– Белья не положено. Матрас, набитый соломой, тюфяк под го­лову…
– Н-непорядок! – возмущённо мотнул головой Эдуард Аркадьевич.
– По инструкции так положено. Инструкции, гражданин внук, сполнять строго нужно, – назидал ему подполковник. – Вот ты, к примеру, в камеру как войдёшь? Откроешь дверь, ввалишься, здрасьте вам! А надо – по инструкции! Вначале старший наряда обязан осмотреть помещение камеры в дверной глазок, дать команду заключённым встать, отойти к стене, руки назад. После того, как одно лицо надзирающего состава открывает дверь камеры, второе находится у входа со стороны коридора и осуществляет наблюдение. В случае неповиновения или нападения на надзорный состав…
В этот момент в зале опять бурно зааплодировали. Марципанов-младший, глянув осоловело, увидел, что в дальнем конце стола поднялся пожилой вохровец, один из тех, кто принудительно кормил правозащитника в камере.
– Это наш герой, почётный, можно сказать, конвойник, старшина Купарев. На его боевом счету двадцать пять задержанных побегушников и тридцать два диверсанта, – пояснил Иванюта и крикнул одобрительно: – Давай, Акимыч!
Тот поприветствовал подполковника рюмкой, потом, покашляв, ­сказал:
– Я, товарищи, врагов всяких видел. Бывает, дашь ему разок по соплям – сразу колется, мать родную готов продать. А этот, – указал он на Эдуарда Аркадьевича, – как попал к нам, сразу видно – крепкий орешек. Стойкий, наш человек. Другой бы тут же про дедушку-то выложил, этот – не-е… Шутки с нами шутил. Вы, говорит, кино тут снимаете… А ещё прокурором грозился. Я так понимаю, это он нас с Трофимычем испытывал. Как, дескать, мы службу несём… Чекистская в парне кровь! За него – до дна!
Дальше Марципанов-младший соображал уже совсем туго. Ещё один тост – и он упал бы физиономией в студень из кабана. Но выручила Октябрина. Неожиданно она появилась посреди зала и объявила громко:
– Танцы! – и, махнув платочком в сторону балкона, скомандовала: – Оркестр! Фокстрот!

6.

– Ты знаешь, в чём была ошибка основоположников – Маркса, Энгельса, Ленина? – спросил на следующее утро, принимая в своём кабинете внука, полковник Марципанов. – В том, что они, и даже Владимир Ильич, оставались чистыми теоретиками, оторванными от земли. Они планировали построение общества всеобщей справедливости для некоего абстрактного человечества. А человечество, Эдик, состоит из конкретных людей…
Эдуард Аркадьевич, не вполне протрезвевший ещё после вчерашнего, кивал обречённо и, превозмогая головную боль, пытался следить за мыслями деда.
– А Сталин не был теоретиком, – продолжил излагать свои взгляды тот. – Он был практиком. На каторге сидел, неоднократно бежал оттуда. Знал народ досконально, в том числе и в самых низменных его, так сказать, проявлениях. – Чувствовалось, что Марципанов-старший оседлал своего любимого конька. Речь его лилась на этот раз плавно, без одышки. К удивлению внука, он беспрестанно курил «Герцеговину Флор», своим возрастом противореча докторам, предупреждающим о пагубности подобной привычки. – Ещё перед войной мне попался на глаза секретный документ, в котором приводились данные социологических исследований самых широких слоёв населения Советского Союза. И знаешь, что меня поразило больше всего? То, что восемьдесят пять процентов от числа опрошенных относятся к категории ведомых. Они не умеют самостоятельно мыслить, анализировать полученный опыт, делать из него правильные выводы. Они готовы разделить любую идеологию, если им пропагандировать её умело, настойчиво и постоянно. Сегодня они целиком за фашизм, завтра – за социализм, послезавтра – за капитализм. Они – стадо, которому нужен пастух. Или, если угодно, вожак. Вождь.
– А… остальные пятнадцать процентов? – вяло поинтересовался правозащитник.
– О-о-о… – пыхнув дымом, откинулся на спинку кресла дед. – Там народ разный. В основном психопаты, которые знают, что два помноженное на два равняется четырём, но это им кажется невыносимым. Они, между прочим, и делали революцию. Все эти камо, матросы железняки, павки корчагины…. Лихие рубаки, хватавшиеся за шашку или маузер при малейшем намёке на то, что кто-то не разделяет их точку зрения…
– Вы, дедушка, прямо контрреволюционные вещи говорите, – наконец заинтересовался разговором Эдуард Аркадьевич. – Верному ленинцу так рассуждать не положено.
– Я верный сталинец, – закурив очередную папиросу, заметил полковник. – А потому рассуждаю трезво, с практической точки зрения. Другая категория мыслящих как бы самостоятельно – это интеллигенция. Так называемые старые большевики. Вот они действительно были ленинцами. Но – болтуны, краснобаи, неспособные на конкретное дело. У вас, – тонко усмехнулся дед, – в девяносто первом году тоже такие типы к власти пришли. Я газетки-то ваши буржуинские хоть и с большой задержкой, но получаю, почитываю. Ельцин, Собчак, Гавриил Попов, Немцов, Явлинский… Такого наворотили… А кто страну в критической ситуации спас, поднял с колен и, чую, на былые, утраченные, позиции в мире выводит? Не академик-гуманист, не экономист, не производственник… Наш брат – чекист Путин! Сколько разной шушеры, научными степенями увенчанной, во власти болталось? А поставить страну на ноги смог никому не известный подполковник госбезопасности… Но он – не Сталин. Остановился на полпути. А Иосиф Виссарионович и психов – пламенных революционеров и интеллигентных болтунов-ленинцев – в тридцать седьмом убрал, чтоб под ногами не путались. И каков результат? Индустриализацию провели, аграрный сектор подняли, войну с фашизмом выиграли, восстановили разрушенное за несколько лет… Весь СССР на сталинском горючем потом ещё тридцать лет ехал. Кончилось оно, и страна развалилась! А всё потому, что нарушили главный принцип: элиту держать в страхе, периодически пропалывать, подрезать, кто слишком высоко головку поднял, вознёсся, а быдлом управлять, как зверьём дрессировщики, – то кнутом, то пряничком…
– И всё-таки… Я, конечно, с уважением отношусь к Иосифу Виссарионовичу, – покривил душой правозащитник, – но что это за геростратов комплекс такой – уничтожать лучших  полководцев, деятелей партии, управленцев?
Дед, прищурясь, попыхтел папиросой.
– Я по долгу службы много такого знаю, чего вам, простым обывателям, неведомо. И материалы уголовных дел читал, и лично, так сказать, кое с кем из тех, кого ты лучшими назвал... общался. Так вот, кололись твои отважные полководцы от пары затрещин, рыдали, как бабы, лучших друзей оговаривали, сослуживцев чохом сдавали, плели на них всё подряд – и что было, и чего никогда не было. Расстрельной команде в ноги падали, сапоги вонючие целовали… Жалко было им со сладкой-то жизнью расставаться. А те, кто уцелел, в лагерях в ничто превращались. Воров ублажали. Пятки им чесали и ещё кое-что. И всё – чтобы выжить. Были, конечно, среди них и такие, кто рубаху на груди рванул – дескать, стреляйте, гады. Но мало. В основном слизняки, пыль лагерная… А деятели партии… Один в женскую одежду любил переодеваться и к секретарю-мужику приставал. Другой верный ленинец на фотографии маленьких девочек онанировал. Третий бриллианты копил, в ножку кровати прятал – думал, никто не найдёт… А ты говоришь – лучшие! Если любого человека взять да последить за ним негласно, покопаться в его связях, пристрастиях и привычках – столько мерзости откроется! Чего ж о худших тогда говорить! Горький, кажется, сказал, что «человек – это звучит гордо»? Врал. Человек – мразь. За всю свою историю, с доисторических времён, он только и делал, что убивал себе подобных, обирал слабых, издевался над теми, кто от него зависел. Я думаю даже, – понизил до шёпота голос дед, – не в общественном строе дело, не в классовом размежевании и, соответственно, в борьбе, а в самом человеке. Но об этом – тс-с-с… Я только тебе говорю, как родному. Даже мои помощники в лагере до мысли такой ещё не созрели…
– А… как же принципы свободы, равенства, братства, которые советская власть проповедовала? И этот, как его… от каждого по способностям, каждому по труду… – вставил внук.
– Да пожалуйста! Да сколько угодно! – усмехнулся дед. – У нас в бараке за тачкой или с кайлом в руках все равны. Насчёт того, что каждому по труду – это ты из социализма взял. А мы у себя в лагере уже коммунизм построили. И даём каждому по потребностям. А какие у человека потребности? В принципе, безграничные. Один жрать в три горла готов, другой людей, к примеру, резать любит, третий имеет потребность целыми днями кверху пузом лежать и ни хрена не делать…
– Так ведь воспитать сознательность в людях нужно сперва, а потом уж коммунизм объявлять, – возразил Эдуард Аркадьевич.
– Семьдесят лет при советской власти воспитывали, – скривился полковник. – С младых, можно сказать, ногтей любовь к социалистической родине прививали. И что? Всё забыли, всё продали за кусок колбасы, сникерсы, возможность порнуху по телевизору посмотреть. Народ целыми деревнями и городами спивается, наркоманов развелось – тьма, этот, как его… СПИД… Ежели подсчитать, то от демократии и свободы вашей людей погибло раз в сто больше, чем от той чистки, которую вы сталинскими репрессиями называете. Да что там репрессии – вся армия Гитлера стране столько урона не нанесла! Я представляю, если бы мы, энкавэдэшники, с нашим… э-э… подходом и методами за ваших, сегодняшних, тех, кого вы элитой называете, взялись, там бы такие горы дерьма обнаружились… Но увы! Вы, россияне, предпочитаете, как страусы, головы в песок прятать и о неприкосновенности личности, правах человека и прочей твоей дребедени чирикать.
Марципанов-младший опасливо покосился на престарелого родственника:
– А что это вы, дедушка, свободу да демократию моей называете? Я… э-э… не во всём эти западные ценности разделяю…
– Не свисти! – строго окоротил его полковник. – У меня насчёт тебя тоже кое-какие сведения имеются… И не будь ты моим внуком, шлёпнули бы тебя мои чекисты без сожаления. Но! – поднял    назидательно указательный палец дед. – Я всё-таки верю в науку, наследственность. И в тебя, как в зеркало, гляжусь. Ты – моё отражение, только пятидесятилетней давности. У меня в ту пору тоже в голове чепухи разной много было. И я тебя не сломать, а переубедить хочу, единомышленником своим сделать. Годы своё берут. Пора и с наследником дела всей жизни определяться…
«Вот те на! – обескураженно сообразил Эдуард Аркадьевич. – Эдак я ещё и начальником сталинского лагеря окажусь!» А вслух произнёс:
– Это, дедушка, обмозговать надо. Осмотреться. Мне, например, неясна стоящая перед тобой сверх­задача. Да, ты собрал на этом таёжном пятачке интересный… гм-м… коллектив. Но чем он занят? Отчаянно бьётесь за выживание во вражеском, как вы считаете, окружении? Да по большому счёту, уж извините за откровенность, если всё то золотишко собрать, которое я здесь в виде посуды да вот таких безделушек – кивнул он на вылитый из чистого золота и тяжеленный, должно быть, письменный прибор на столе перед дедом – видел, тебе и охранникам всю жизнь безбедно просуществовать можно. И не в этой глухомани, а в цивилизации, на Большой земле. А зеков разогнать к чёртовой матери. У вас здесь, как я понял, золотоносное месторождение. Оформим его по всем правилам, создадим закрытое акционерное общество и будем потихоньку разрабатывать. И нам, и государству польза.
Дед пристально посмотрел на внука.
– Вот ты, значит, у меня какой… государственник. А идеологию нашу, режимный коммунизм, который мы во вражеском окружении строили, значит, побоку? Есть у нас сверхзадача. Но она ещё и совершенно секретная. И если я тебе о том секрете поведаю, то назад пути тебе уже никогда не будет. Уж извини, но служба для меня важнее всего, выше, чем родственные привязанности. Не столкуемся, почую, что не стал ты своим, – прикажу в расход пустить, не задумываясь. Не было у меня столько лет внука – и не будет!
Эдуард Аркадьевич побледнел, но желание узнать тщательно охраняемую тайну оказалось так велико, а лавры главного разоблачителя тоталитарного строя на примере России так манили, что он встал из-за приставного столика и, вытянувшись перед дедом по стойке смирно, отрапортовал:
– Готов нести любую ответственность, если разглашу доверенную мне секретную информацию.
– Ну, это другой разговор, молодец, – скупо похвалил его дед. – Завтра своим приказом присвою тебе офицерское звание – и добро пожаловать в наши ряды. А секрет, тщательно оберегаемый уже более шестидесяти лет в нашем лагере, состоит в следующем. Как я убедился, изучая историю, человечество в нынешнем своём состоянии, как биологический вид, не способно создать идеальное, направленное исключительно на цели созидания, сообщество… Вот мы с учёными и решили его подправить. И создали нового человека. Но опыты ещё продолжаются.



ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1.

Бабье лето 1930 года было тихим и ласковым. Над молодой советской республикой окончательно развеялись дымные тучи после пожарищ гражданской войны, и осенние небеса над Москвой голубели первозданно и чисто. Отъевшиеся на мирных харчах, приодевшиеся в нэпмановских магазинчиках жители столицы весело шлёпали по тротуарам крепкими подошвами добротной обувки фабрики «Скороход», спеша разойтись с началом рабочего дня по своим учреждениям и конторам.
Из разномастного потока жизнерадостных  совслужащих и учащейся молодёжи резко выделялся прохожий, одетый подчёркнуто буржуазно – в добротном шевиотовом костюме-тройке, с мягкой шляпой на голове, с тростью в руках. Будучи не старым ещё, лет сорока, он был как-то не по-советски хмур и озабочен.  Искоса, с неодобрением посматривая на безмятежных москвичей, он шёл целеустремлённо, постукивая в такт по асфальту эбеновой тростью c серебряным набалдашником, словно после каждого шага точку ставил. В левой руке старомодный мужчина держал объёмистый жёлтый портфель из толстой воловьей кожи.
Поравнявшись с парадным подъездом здания Наркомпроса, он остановился и внимательно прочёл табличку на массивных, резного дуба двустворчатых дверях. Потом решительно поднялся по ступеням, отмечая каждую стуком трости. В просторном вестибюле, едва удостоив взглядом шагнувшего из-за стола навстречу ему вахтёра, бросил небрежно:
– Профессор Чадов. К Анатолию Васильевичу. Мне назначено.
Вахтёр, мельком глянув в открытый журнал, кивнул уважительно и взял под козырёк:
– Второй этаж, до конца коридора, направо, приёмная наркома…
Сохраняя недовольное выражение лица, профессор без труда сориентировался в череде кабинетов, из-за дверей которых разносилась пулемётная трескотня пишущих машинок и пистолетное щёлканье костяшек счетов, решительно вошёл в приёмную и в ответ на вопросительный взгляд секретарши, бдительно охранявшей вход к наркому, повторил заклинание:
– Моя фамилия Чадов. Я учёный. Мне назначено.
– Присаживайтесь, э-э… Степан Кузьмич, – сверившись с гроссбухом предложила та вежливо.
Профессор, поджав губы, скептически осмотрел  очередь из дюжины посетителей, жавшихся на стульях по стенам приёмной и, игнорируя свободное место, остался стоять, нервно постукивая кончиком щеголеватой трости по навощённому паркету. Только шляпу снял, но не доверил её разлапистой вешалке, а держал в руке, зажав под мышкой толстобрюхий портфель. Потом нырнул свободной рукой под пиджак, извлёк из кармана жилета часы-луковицу на цепочке и, демонстративно щёлкнув крышкой, заявил:
– Я чрезвычайно занятой человек. Нарком назначил мне встречу ровно в девять утра. А уже две минуты десятого.
Секретарша послушно встала из-за стола, скользнула бесшумно за обитую чёрным дерматином дверь кабинета народного комиссара и, вернувшись через минуту, предложила приветливо:
– Входите, Степан Кузьмич. Анатолий Васильевич ждёт вас. – И, строго посмотрев на взроптавшую глухо очередь, объяснила веско: – Товарищу же назначено!
Профессор шагнул в таинственное нутро кабинета.
Луначарский, широко улыбаясь и привычно поглаживая чеховскую бородку, встал  навстречу гостю, вышел из-за просторного стола, протянул руку, крепко пожал.
Несмотря на вполне партийный вид – тёмно-зелёный френч, перепоясанный кожаным ремнём, брюки-галифе, заправленные в козловые сапожки со сдвинутыми гармошкой мягкими голенищами, нарком просвещения походил больше не на пролетарского вождя, а на директора школы, озабоченного помимо успеваемости  учеников ещё и многочисленными хозяйственными делами. Указав гостю на стул, он вернулся на своё место и открыл приготовленную загодя папку.
– Товарищ Чадов, – приступил он, перебирая лежащие в картонных корочках документы. – Я внимательно прочёл ваше письмо и пояснительную записку. Начатая вами работа имеет исключительный интерес как с точки зрения собственно науки, так и пропаганды антирелигиозного, естественно-исторического мировоззрения в трудящихся массах. Но… подобными исследованиями у нас уже занимается активно профессор Иванов в Сухумском питомнике. Его опыты по скрещиванию человека и человекообразных обезьян обещают оказаться успешными.
– У профессора Иванова ничего не получится, – безапелляционно заявил Чадов. – Он исходит из абсолютно ложных предпосылок. Межвидовое скрещивание – вчерашний день, мичуринщина!
Нарком, привычный к общению с научным людом, терпеливо и снисходительно покачал головой.
– Не стоит вот так, с порога, отметать всё сделанное профессором Ивановым. Я посетил в своё время его опытно-исследовательскую станцию в заповеднике Аскания Нова. Зрелище, скажу вам, преудивительное. И, позволю себе заметить, не для слабонервных. Вы только представьте: на одной поляне пасутся оленебыки, зеброиды, американские бизоны, которые считались полностью истреблёнными, но воскрешённые научными методами! А гибрид крысы и мыши?
– Пустяки, – отмахнулся Чадов. – Зачем нам помесь мыши и крысы? Чтобы продовольственные запасы советской власти уничтожать? Это всё учёные игры за счёт государства и трудящихся!
Не ожидавший такого поворота разговора, Луначарский стушевался слегка.
– Ну, крысомыши – всего лишь эксперимент… А вот опыты Иванова по искусственному оплодотворению животных могут иметь огромное практическое значение! Профессор уверяет, например, что путём искусственного осеменения сможет вызвать зачатие ребёнка во чреве матери от отца, который к тому времени уже умер! Сколько героев, погибших за святое дело Октябрьской революции, смогли бы оставить нам своё  пролетарское потомство, если бы в те годы опыты профессора Иванова были уже завершены? А ведь нас, несомненно, впереди ждут новые классовые бои…
– Понимаю, – нетерпеливо кивнул Чадов. – То, что предлагает Иванов, уже имеет техническое решение. Достаточно, например, создать банк спермы всех руководителей партии и правительства, всех красноармейцев, уходящих в бой, хранить сперматозоиды героев в жидком азоте, и по мере необходимости осеменять женщин-добровольцев, а то и принудительно – жён обывателей. Пусть рожают нам детей, преданных революции! Это дело техники, методики отрабатываются, и Иванов, думаю, с этой задачей вполне справится. Но я,  уважаемый Анатолий Васильевич, говорю сейчас о другом. Обещая вывести путём скрещивания человека с обезьяной новую породу людей или, точнее, человекообразных особей, Иванов либо искренне заблуждается, либо сознательно вводит в заблуждение партию и правительство. Дело в том, что в своих опытах он совершенно не учитывает роли хромосом. А их набор у человека и обезьяны различен!
– Хромосом? – не понял нового для себя слова нарком.
– Да, именно хромосом! – принялся горячо объяснять Чадов. – Именно их следует рассматривать, как главных носителей факторов наследственности. Хромосомы были открыты ещё в конце девятнадцатого века. Эксперименты доктора наук из Колумбийского университета Томаса Ханта Моргана, проведённые на плодовых мушках дрозофилах, доказали, что…
– Ах, мушки! – усмехнулся нарком. – Это даже не крысы и не мыши! Иванов работает с приматами, млекопитающими, а вы… с мухами!
– Да бог с ними, с мушками! – закипая, перебил его Чадов. – Дело не в них. А в том, что никаких обезьянолюдей, полученных по методу Иванова, в принципе быть не может. Гибридизация возможна только при полном соответствии геномов обоих производителей. Суть моего открытия состоит в том, что я выделил и расшифровал пары хромосом. У человека их 46, а у обезьяны – 48! В норме в соматических клетках человека находится 23 пары хромосом, а в половых клетках – лишь 23 хромосомы. Однако при слиянии сперматозоида мужской особи и яйцеклетки женской количество хромосом удваивается…
– Ближе к сути, к практической, так сказать, стороне вопроса, – нетерпеливо заметил Луначарский.
– А на практике это означает, что половым путём скрестить обезьяну и человека нельзя! С научной точки зрения, – отрезал Чадов.
Нарком вышел из-за стола, в раздражении принялся вышагивать по ковровой дорожке просторного кабинета.
– Я так и знал, так и знал! – нервически теребил он бородку. – Вы, профессор, замкнулись в своей теории, если хотите, схоластике. Это, видите ли, вам наука позволяет, это нет… А наша большевистская коммунистическая партия как раз и стоит на том, чтобы расширять беспредельно границы возможного! Превратить невозможное, в том числе и с научной точки зрения, в возможное – вот в чём настоящий дух большевизма! Меньшевики, пораженцы, объясняли нам, что революцию в царской России в данный момент с точки зрения философской науки совершить невозможно. А мы совершили! Весь мир считал, что голодная, раздетая, плохо вооружённая Красная армия с точки зрения военной науки не может победить Антанту с её пушками, танками, броненосцами и самолётами, а мы победили! То же и с природой. Мы не можем пассивно ждать от неё милости, подчиняясь каким-то там законам мироздания. И поверьте моему слову, учёные-большевики оседлают природу, перепишут её законы под себя, на благо пролетариата всех стран. Мы создадим новые законы природы – но природы нашей, советской, социалистической! А вы… хромосомы…
Чувствуя, что почва стремительно уходит у него из-под ног, профессор заметил:
– Но с помощью хромосом я как раз и хочу переделать природу, в данном случае – человеческую, по нашему с вами, большевистскому, образцу!
– Вот видите, – уже благосклоннее глянул на него Луначарский. – А то рассуждаете, как старорежимный знахарь! Берите пример с наших трудящихся! Знаете ли вы, что после публикаций в газетах, рассказывающих об опытах Иванова, в обезьяний питомник в Сухуми обратились сотни советских граждан, мужчин и женщин, с просьбой использовать их в опытах по выведению нового человеческого вида? Они предлагали себя для экспериментального спаривания с шимпанзе, орангутангами и гориллами, не требуя платы, а исключительно ради интересов советской науки. Вот что значит высокая пролетарская сознательность революционных масс!
Чадов слушал, упрямо набычившись, пылал тщательно выбритыми щеками, подрагивал возбуждённо ногой, а потом, сопя, расстегнул пузатый портфель. Долго шарил в его нутре, не глядя на наркома. Наконец извлёк пухлый чёрный конверт, в котором хранится обычно фотографическая бумага. Вытряхнул из него толстую пачку снимков.
– Насколько мне известно, результаты опытов профессора Иванова до сих пор нулевые. Он не зафиксировал достоверно ни одного случая зачатия при скрещивании человека и обезьяны. А мой искусственно выведенный гоминоид, обладающий признаками человека и обезьяны, – вот он, – и протянул фотографии Луначарскому.
Тот взял снимки, вернувшись за стол, присел, нацепил на нос очки-колёсики. Стал рассматривать изображения и отшатнулся, поражённый увиденным.
– Что это? – с гримасой отвращения вглядываясь в снимок, который держал на вытянутой руке, опасливо прошептал он.
С фотографии на него пристально, яростно и как бы даже осмысленно смотрела звероподобная морда – с низким по-обезьяньи лбом, пронзительными человеческими глазами, приплюснутым носом и вурдалачьими клыками, выступающими из-под верхней губы.
– Не что, а кто, – торжествуя, заявил Чадов. – Выведенный мною по моей методике, связанной с искусственно вызванными генными мутациями хромосом, обезьяночеловек! Мать – самка гориллы по кличке Соня. Отец – потомственный крестьянин Воронежской губернии Аристарх Прохоров. Полученной после скрещивания спермы Прохорова и яйцеклетки Сони особи полтора года. Рост, достигнутый на этот период, – сто семьдесят сантиметров, вес – восемьдесят килограммов. Растёт мой гибрид намного быстрее гомо сапиенс, достигая, по расчётам, к трём годам от роду не менее двух метров роста и веса до ста пятидесяти килограммов. Обладает огромной физической силой, вынослив, из-за ограниченности интеллекта бесстрашен. В то же время способен усвоить простейшие трудовые и боевые навыки. Может быть с успехом использован как на стройках пятилетки, так и для защиты социалистического отечества… – И, не удержавшись, упрекнул: – А вы говорите – мушки, схоластика…
– И… где этот зверь выведен? В чьей лаборатории? Почему я не знаю? – обретя присутствие духа, засыпал собеседника вопросами Луначарский.
– Теперь знаете, – заметил Чадов, – а потом вздохнул удручённо: – Этот экземпляр, к сожалению, умер. От гриппа. У рабсилов пока очень слабый иммунитет. К тому же они на данном этапе эксперимента не способны к воспроизводству, то есть размножению. Мои исследования по их совершенствованию продолжаются…
– Рабсилы? – переспросил нарком. – Так вы зовёте этих…
– Да, именно так я назвал породу выведенных мною искусственных людей, – с воодушевлением пояснил учёный. – То есть рабочая сила. Между прочим, удобно для расчётов в процессе производства. Одна рабсила, две, три, двадцать или тысяча… По аналогии с лошадиной силой.
– И много у вас… как вы сказали? Раб…
– Рабсилов, –с готовностью напомнил профессор. – Этот, умерший, пока был в единственном экземпляре. Выведен в моей лаборатории экспериментальной генетики при Харьковском мединституте. Развернуть исследовательскую работу в более крупных масштабах не позволяет отсутствие финансирования, необходимого оборудования… Всё, знаете ли, основывается на личном энтузиазме сотрудников… Я, собственно, потому и обратился к вам за поддержкой.  Уверен, что мои исследования чрезвычайно важны для республики Советов.
Луначарский кивнул и уже с жадным любопытством, поднося близко к глазам, посмотрел фотографии чудо-гоминоида. Отложив их  в сторону, решительно поднял телефонную трубку:
– Лидочка! Быстренько соедини меня с товарищем Ягодой… Жду… Генрих Григорьевич? С пролетарским приветом к вам Луначарский. Тут ко мне товарищ один обратился. Учёный. С оч-чень интересным проектом… Нет, есть уже первые, вполне реальные результаты. Я думаю, это больше по части вашего ведомства…


2.

Первый заместитель председателя ОГПУ Генрих Григорьевич Ягода был в ту пору фактическим руководителем этого мощного ведомства, обладающего развитой структурой и огромными полномочиями. Его непосредственный начальник старый большевик Менжинский часто прибаливал, месяцами не бывал на службе и, по сути, уже ничего не решал.
Всесильный зампред объединённого главного политического управления страны был с людьми суховат, но с теми, кто числился в его друзьях, вполне приветлив и хлебосолен. О пирах, которые он закатывал и на своей квартире, и в секретных резиденциях ОГПУ, шёпотом говорила вся Москва.
Генриха Григорьевича боялись. Особо прозорливые люди догадывались, что за уравновешенной, деловой внешностью сорокалетнего чекиста скрывались чудовищное честолюбие и коварство, приправленные изрядной жестокостью. Однако те, кто хорошо узнавал его именно с этой, скрытой от большинства, стороны, уже, как правило, не могли никому поведать о своём открытии. Они исчезали – таинственно, бесследно и навсегда.
В тот день Ягода пребывал в скверном расположении духа. Его вывел из равновесия звонок Сталина. Усатый со свойственной ему грубостью, как мальчишку, отчитал чекиста за то, что его подопечные прихватили накануне какого-то задрипанного литератора – писателя или поэта. Пьяницу и болтуна, громко ругавшего в ресторане советскую власть. Выслушав оправдание зампреда ОГПУ, заметившего, между прочим, что все эти бумагомараки по большому счёту контрики, скрытые или явные, Сталин приказал отпустить литератора, сказав, как отрезав:
– Других писателей у меня для вас нет!
И теперь Генрих Григорьевич злобствовал наедине с самим собой в кабинете на Лубянской площади, досадуя на своё бессилие.
«Этого щелкопёра я потом, попозже, всё равно прихлопну, – думал он, распаляя себя. – А вот усатого надо сейчас валить. Этот выскочка, промышлявший в молодости разбоем, слишком много власти сосредоточил в своих руках. Пока он с этими пустобрёхами-уклонистами сцепился, надо против него военных настроить. Чекисты, милиция у него, Ягоды, считай, в кармане. Если ещё и армию подтянуть, то можно разогнать всю эту политическую свору к чёртовой матери, начиная с усатого осетина!»
То, что он станет делать после свержения Сталина, Генрих Григорьевич знал точно. Лично встанет во главе нового государства, которое выстроит по образцу нацистской Германии. Кое-кого из большевиков всё-таки придётся оставить. Рыкова, например, можно избрать секретарём реорганизованной партии. Томский возглавит профсоюзы, из членов которых будут сформированы рабочие батальоны и трудармии. Ну а «любимец партии» краснобай Бухарин, если предоставить ему трибуну, по части пропаганды запросто переплюнет ихнего Геббельса.
«Власть!» – со смаком, едва не поперхнувшись слюной, произнёс про себя Ягода.
Именно власть – наибольшая ценность, перед которой меркнет всё остальное. Чтобы получить власть, годятся все средства: и вооружённый мятеж, и убийства политических противников, и провокации, и диверсии.
«Только не торопись, – в который раз окоротил он себя. – Сейчас такой момент, когда надо действовать крайне осторожно, исподволь. Прозондировать Блюхера, Тухачевского. Ребята они тщеславные, сами метят в Наполеоны, на этом можно сыграть. Ворошилов и Будённый – безнадёжны, рябому осетину в рот смотрят… Сталиным недовольны многие – и в верхах, и в низах. Нужно вплести их всех в единую сеть, а потом, выбрав время, набросить её на усатого, действуя при этом внезапно, быстро и, главное, беспощадно!»
Генрих Григорьевич, выдвинув ящик стола, достал оттуда «Майн кампф» Гитлера. От случайных глаз корешок и обложка книги были скрыты обёрткой, сложенной из газеты «Правда».
В последнее время он буквально зачитывался этим сочинением, остро завидуя Адольфу, который из армейских унтер-офицеров сумел выбиться в лидеры нации. Ягода сам был офицером русской армии, имел строевую выправку, носил тщательно ухоженные, подстриженные усики и не любил вспоминать о своём еврейском происхождении.
– Я интернационалист, – подчёркивал он при каждом удобном случае. – У пролетариата и его авангарда – большевиков – не бывает национальности! Классовая солидарность народа, сплочённого общей идеологией и единой, без уклонов и фракций, партией, мощный экономический и военный потенциал – вот залог процветания любого государства!
При этом единый народ представлялся ему в виде бесконечных, построенных строго по ранжиру, людских колонн, которые, повинуясь безропотно командам вождя, маршируют послушно, чётко печатая шаг, в светлое коммунистическое будущее. Выполняя при этом точно, беспрекословно и в срок любую порученную им работу, а в отведённое время предаваясь отдыху и простым, доступным широким массам развлечениям…
Досадно, что именно с народом ни Ягоде, ни другим правителям мирового масштаба, как правило, не везло. И не случайно так успешно вознёсся Гитлер, которому достались славящиеся своей исполнительностью, аккуратностью и пунктуальностью немцы. А попробовал бы он так же сплотить в едином строю хитрожопеньких евреев, из которых всяк сам себе на уме, или этих безалаберных и мечтательных, не говоря уже о склонности к пьянству, русских!
А что, англичане, французы или, упаси господи, американцы лучше? Хорошо быть вождём, тираном и деспотом где-нибудь в Азии или Китае. Там отдельный человек – ничто, ноль. Он либо, не мудрствуя лукаво и ни во что не встревая, в пупок себе глядит, либо подчиняется, следуя общей массе, как муравей… Да и у них, в общем-то, не всё идеально. Рознь на уровне каст, племён, религий. И чтоб всех собрать в единый кулак, требуется железная воля правителя.
Все грандиозные планы лучшего обустройства мира, думал Ягода, рушились в конечном итоге потому, что народы никак не хотели сливаться в единую, однородную трудовую массу, объединённую общими помыслами и точно выверенными, научно обоснованными целями своего существования. Люди всё время норовили разбиться на миллионы и миллиарды индивидуумов, каждый из которых – со своим глупым норовом и жалкими, идущими вразрез с остальными целями и представлениями о смысле жизни. Стоит ли удивляться тому хаосу, который с момента зарождения человечества творится на планете, раздираемой войнами, бунтами, голодоморами и эпидемиями?
«А ведь природа любит порядок, – бережно раскрывая «Майн кампф», размышлял Генрих Григорьевич. – Возьмём, к примеру, муравейник или пчелиный улей. Никакого раздрая, у каждой особи свои, чётко определённые и безупречно исполняемые функции. А в результате – гармония, благодать! Выходит, дело в самой человеческой природе, изначально несовершенной? Когда-нибудь, когда наука достигнет недоступных нам пока знаний, мы или наши потомки непременно улучшим сущность людей, исправим им то, что верующие называют душой. И тогда станет возможным направить всё человечество в единое историческое русло, полезное для развития общества в целом. И сконцентрированная энергия масс будет способна решать любые задачи! Мы освоим океан, превратив в среду обитания его воды и глубины, а потом завоюем и космическое пространство! Заселим планеты и целые галактики. Не хватит людей – воскресим наших мёртвых и поставим в строй. Вот что сможет организованное по новому принципу, лишённое индивидуальных амбиций, мелких, мешающих общему делу страстей, человечество!»
От этих мыслей Ягоду отвлёк телефонный звонок Луначарского, который представил мечтательному чекисту профессора Чадова.

3.

Прежде чем встретиться с учёным, Генрих Григорьевич навёл о нём справки. Это оказалось одновременно и просто, и нелегко. Просто, потому что профессор Чадов оказался личностью в научных кругах довольно известной. Он уже третий год возглавлял кафедру микробиологии в Харьковском медицинском институте. Коллеги характеризовали его как талантливого экспериментатора, обладающего несносным характером. В то же время глубоко прозондировать связи Чадова, его политические пристрастия в столь короткий, отпущенный им, Ягодой, срок чекистам не удалось. В какой-то мере о профессоре можно было судить только по самым общим, автобиографическим сведениям и скудным сообщениям негласных информаторов ОГПУ.
До революции семнадцатого года выходец из семьи мелкого лавочника Степан Кузьмич Чадов – студент Киевского университета. Изучал медицину. В гражданскую войну служил в Красной армии в должности врача бронепоезда. В тот период характеризовался как преданный революции боец, обладающий личным мужеством, не раз хладнокровно оказывавший раненым красногвардейцам медицинскую помощь прямо на поле боя. Сразу после разгрома белогвардейцев продолжил учёбу в Харьковском медицинском институте, остался на кафедре – вначале ассистентом, потом, защитив кандидатскую и докторскую диссертации, стал доцентом, а впоследствии – заведующим кафедрой. В политических партиях не состоял, в порочащих его связях с контрреволюционерами, троцкистами и лищенцами не замечен. Впрочем, с окружающими он вообще держится отчуждённо, холодно. В общении с коллегами вспыльчив, язвителен. Любую критику воспринимает болезненно. Замкнут. О событиях текущей политической жизни в стране и мире публично не высказывается. Общественные мероприятия – полит­информации, профсоюзные собрания посещает, однако от выступлений воздерживается. А в ходе одного из коммунистических субботников заметил, что в своей лаборатории провёл бы это время с большей для общества пользой, чем  в соответствии с великим почином подметая мусор на улицах. Холост. Сексуальная ориентация соответствует полу. Один-два раза в месяц посещает на её квартире тридцатидевятилетнюю гражданку Соколову В. М., вдову красноармейца, погибшего при штурме Перекопа. Любовница политически благонадёжна, с 1927 года является негласным осведомителем ОГПУ (копии донесений прилагаются). Какой-либо информацией о контрреволюционной, троцкистской деятельности профессора Чадова не располагает. Характеризует его как увлечённого своими  исследованиями специалиста, педантичного руководителя, скуповатого в быту. Алкоголь не употребляет. Не курит. Как сексуальный партнёр – малоинициативен, достаточно холоден, фантазий в эротических ласках не проявляет. Продолжительность полового акта – от двух до пяти минут. Что касается сути научных исследований, то в соответствии с полученным заданием агент немедленно приступает к сбору материалов на эту тему.
В отношении звероподобного существа, фотоснимки которого профессор Чадов продемонстрировал наркому просвещения Луначарскому, осведомитель сообщила, что действительно в виварии мединститута, а также на кафедре микробиологии содержатся несколько приматов. Проводимые над ними опыты квалифицированно оценить не может в связи с низким образовательным уровнем  (окончила четыре класса церковноприходской школы). Было ли среди этих обезьян существо с фотографии, информатор определить затрудняется, так как внешне все обезьяны на одно лицо и отличаются (на взгляд агента) только размерами и цветом шерсти. Часть приматов погибла в ходе опытов, остальные, числом 6 (шесть) особей, содержатся в клетках.
Агенту поручено продолжить работу по изучению личности профессора Чадова. Кроме того, для получения органами ОГПУ негласной информации, раскрывающей в полном объёме его научную деятельность, к выполнению данной задачи подключена группа штатных и внештатных сотрудников в количестве 25 человек, включая осведомителей из числа профессорско-преподавательского состава Харьковского медицинского института…
Ягода отложил донесение, помеченное грифом «совсекретно», и удовлетворённо потянулся, разминая плечи и спину, затёкшие от долгого сидения за столом, – со вкусом, до хруста в суставах.
Нет, что ни говори, а сейчас в его руках власти сосредоточено немало. Ведь, по большому счёту, кто владеет информацией, тот и держит ситуацию под контролем. А уж чего-чего, а информации на любого гражданина республики, включая всю партийную верхушку, у него предостаточно. И делиться ею он ни с кем без особой надобности не собирался.
Что касается харьковского учёного, то Генрих Григорьевич не сомневался: в течение нескольких дней ОГПУ вывернет его наизнанку, узнает даже, каким пальцем в носу он предпочитает ковырять, думая, что никто из посторонних его не видит. Вполне вероятно, выяснится, что учёный – заурядный шарлатан, а то и сумасшедший, искренне заблуждающийся в отношении общественной значимости своей работы. Но чутьё старого чекиста подсказывало: в этом профессоре с его бредовой, на первый взгляд, идеей усовершенствовать человеческую природу что-то есть. Именно такие, упёртые, не имеющие других интересов и душевных привязанностей, кроме науки, и совершают открытия мировой важности. А потому Ягода решил потратить время на личную встречу.
Когда оперативный автомобиль, замаскированный под городское такси, привёз учёного на заурядную подмосковную дачу, бывшую на самом деле конспиративной квартирой ОГПУ, Генрих Григорьевич, обряженный под беззаботного отпускника-отдыхающего в белый хлопчатобумажный костюм и соломенную шляпу с широкими полями, встретил приветливо гостя у самой калитки.
– Здравствуйте, товарищ профессор, – улыбаясь, сердечно пожал он Чадову руку. – Извините, что принимаю вас в такой вот… э-э… неофициальной обстановке. Всё дела, знаете ли, государственной важности… И вдруг выдалась возможность полдня в огородике покопаться! Зовёт, зовёт меня земля-матушка, как потомственного крестьянина…
И хотя в сытом, надменном чекисте трудно было заподозрить крестьянские корни, профессор согласился серьёзно:
– Ещё академик Павлов утверждал, что лучший отдых – это смена производственной деятельности. Я, например, уверен, что рабочий промышленного предприятия, шахтёр или молотобоец прекрасно восстановит силы на поле, окучивая картошку или заготавливая сено. Интеллигенту, человеку умственного труда, тем более полезно поработать физически – на разгрузке угля, например.
– Или на лесоповале, – подхватил Ягода шутливо.
– И на лесоповале! – с воодушевлением кивнул Чадов. – На лесосеке – особенно! Свежий воздух, напряжение мышц… Что может быть прекраснее такой созидательной деятельности на благо страны!
– Ну да, – любезно поддерживая под локоток профессора, ворковал, ведя его по песчаной дорожке в глубь дачи, Генрих Григорьевич. – Я с вами абсолютно согласен! Но некоторые на нас, представьте себе, обижаются. Как, например, устроены тюрьмы в Америке или Европе? Правонарушители отбывают наказание в тесных клетках, как звери. Нас, большевиков, царский режим тоже морил в сырых казематах. А как мы поступаем с преступниками? С теми же контрреволюционерами, вредителями, троцкистами? С нашими кровными врагами, можно сказать!  А так: устраиваем им лагеря труда и отдыха на природе, в заповедных местах. Печёра.. Соловки… Беломорско-Балтийский канал… Сами названия-то какие! Речка, лес… Так бы, бросив все дела и заботы к чёртовой матери, сам умчался туда – где озёра чистые и бездонные, сосны шумят, а ночи северные, светлые… Поэзия, красота!
Он подвёл гостя к беседке. На столе пыхтел, попахивая дымком и крепким китайским чаем, самовар, в плетённых из соломки вазочках горкой лежали подрумяненные баранки, в хрустальных розетках стекленело крыжовниковое варенье, плавился в лучах солнца янтарный цветочный мёд.
– Присаживайтесь, – радушно предложил он Чадову, пододвинув ближе к гостю глубокое, располагающее к неге и созерцательному покою ивовое кресло.
– Я не голоден, – заупрямился было профессор, но Ягода, умевший быть хлебосольным, легко подавил сопротивление, дружески положив руку профессору на плечо. – Ну те-с, ну те-с, батенька… что за церемонии между своими людьми… единомышленниками, можно сказать? Мы, верные ленинцы, традиций не забываем. Помните, как встречал Ильич ходоков из народа? Война, голод, разруха. А он их чайком, пусть морковным, но всё-таки поил! Иногда даже с сухариками… Сейчас у нас, слава партии, жизнь становится лучше, веселей. И чай мы будем с вами пить китайский, с бараночками да медком. А перед тем предлагаю грузинского коньячку по рюмочке. Между прочим, мне эту бутылочку Иосиф Виссарионович лично презентовал. Как же нам с вами не уважить вождя?  Да и мне, старому политкаторжанину, приятно с таким известным учёным, как вы, пообщаться в неформальных условиях…
– Не такой уж я знаменитый, – буркнул Чадов, осторожно опускаясь в хлипкое на вид кресло.
– Будете знаменитым! – пообещал искренне Ягода и, взявшись за пузатенькую бутылку тёмного стекла, до краёв наполнил рюмки. – Народная власть заботится о науке. А мы, чекисты, стоящие на страже завоеваний пролетариата, – тем более!

4.

Участвуя в своё время в гражданской войне на стороне красных, студент-недоучка Стёпа Чадов не разделял взгляды большевиков. Их противников, белогвардейцев, впрочем, тоже. И революцию, и начавшееся вслед за ней противостояние одной части народа с другой он считал безумием, вполне соответствующим, тем не менее, человеческой сущности. В таких междоусобицах, сопровождавших всю историю человечества на земле, не было, на его взгляд, правых и виноватых. «Чума на оба ваши дома!» – вслед за Шекспиром хотелось воскликнуть ему, отойти в сторону, дистанцироваться и наблюдать, чья из них в итоге возьмёт, ибо большой принципиальной разницы между сражающимися он не видел. Белые победят ли, красные – всё одно телега государства российского всё так же будет грохотать по ухабам исторического пространства, всё так же одна часть населения будет стремиться оседлать другую, устроив за счёт ­                          неё себе лёгкую и безбедную жизнь, а так называемые народные массы продолжат исполнять своё прямое предназначение – в трудах великих добывать хлеб насущный, а под какими символами – орлом ли двуглавым и православным крестом, серпом ли с молотом и красной звездой – неважно. Просто в гражданскую, когда очень хотелось есть, он прибился к матросикам-краснофлотцам, ведшим, как дредноут, бронепоезд по украинским степям. И в вагоне, обшитом толстыми листами стали, в тот период Чадову казалось находиться относительно безопаснее и уж во всяком случае сытнее, чем среди не вовлечённого в  конфликт населения, больше других страдавшего от кровавой междоусобицы. Будущий профессор не прогадал. Победили в итоге красные, и участие в войне на их стороне открыло позже бывшему студенту дорогу в мединститут, а затем, как проверенному в боях красноармейцу, преданному стороннику новой власти, позволило без труда остаться на кафедре и заниматься наукой.
То, что большевики начали осуществлять в РСФСР, показалось далёкому от политики Чадову неожиданно интересным. Они попытались сплотить народные массы и направить их энергию на переустройство старого мира. Впрочем, Степан Кузьмич был уверен в душе, что ничего путного у вождей пролетариата и на этот раз не получится. Ведь они имели дело всё с тем же человеческим материалом – несовершенным, подверженным страстям, болезням и пагубным привычкам.
Пытаясь постичь суть происходящих в стране перемен, он даже засел было за «Капитал» Карла Маркса, но быстро понял, что немецкий еврей, оказавшийся новым пророком коммунистов, повторяет ту же ошибку, что и его предшественник две тысячи лет назад. Уже с помощью экономических, а не как тот – душевных, – заветов, пытается отладить, упорядочить межличностные отношения людей, в принципе, по природе своей, к этому неспособных.
Как биолог и врач, молодой учёный хорошо знал, что с точки зрения эволюции вида представляет из себя человек. Какие нравственные ценности – посредством религии ли, идеологической пропаганды ли – ему не прививай, он остаётся хищником, стремящимся занять доминирующее положение в своей стае. И управлять такой стаей индивидуумов, каждым из которых движут простейшие рефлексы – питания, продолжения рода, сохранения своей жизни, – может лишь сильный вожак. А уж как он принудит остальных к подчинению, сплотит их для группового выживания как биологического вида – это уже детали. Клыками, дубиной, с помощью репрессивного аппарата – полиции или милиции, общественного мнения... Смысл один: наказать ослушника, заставить сделать то, что требуют интересы стаи, – совместно добывать пищу, обустраивать жилище, отражать нападение врагов. В любом случае, рассуждал Чадов, чтобы управлять человечеством, нужен кнут. А будет ли он тоталитарным, когда отступника от предписанных государством правил поведения наказывают плетьми, пулей или тюрьмой, а может быть, либеральным, где за проступок следует отлучение от кормушки, – это уже не суть важно. Главное, что за каждым членом общества нужен глаз да глаз!
Иное дело, если бы труд на общее благо стал естественной, как у муравья или пчелы, потребностью человека! В такой общности сразу отпадает необходимость принуждения индивидуумов, а значит, в надзорных органах и репрессивном аппарате. Если изменить человеческую суть в масштабах планеты, то и в государстве не будет необходимости. И наступит коммунизм, о котором мечтают большевики!
– Вот уж воистину: от каждого по способностям, каждому по потребностям, – излагал профессор свои взгляды Ягоде, который оказался на редкость внимательным слушателем.
Чекист заботливо подлил Чадову, не жалея, уже пятую рюмку великолепного коньяку, и учёный-трезвенник, изрядно захмелев с непривычки, вовсю распустил язык:
– Я вам, товарищ комиссар, откровенно скажу. В том виде, в котором вы, большевики, представляете коммунизм, он не наступит. Ни через десять лет, ни через пятьдесят! Более того, в вашей партийной верхушке проявятся те же хищнические инстинкты, которые уже не раз губили государства и цивилизации. Стремление доминировать выльется в борьбу за власть, сильный подомнёт под себя или вовсе уничтожит более слабого…
Ягода, приятно улыбнувшись, кивнул:
– Ну-ну… На десять лет концентрационных лагерей как минимум вы уже наговорили… – и тут же обезоруженно поднял вверх руки: – Шучу, шучу… Мне ваша точка зрения чрезвычайно интересна. Продолжайте, пожалуйста.
– И продолжу, – упрямо вскинул подбородок профессор. – Все ваши меры воспитательного воздействия – ликвидация неграмотности, организация коллективных форм хозяйствования, воспитание добросовестного отношения к труду каждого члена общества, весь этот комсомол, пионерия, профсоюзы – просто чушь!
– Да неужели? – хмыкнул, искоса посматривая на противника, умный Ягода.
– Есть биологические законы! – стоял на своём Чадов. – Их никакая политэкономия и марксистско-ленинская философия не отменят! Вот увидите. Пройдёт сорок… нет, вероятнее всего, семьдесят лет, и где-нибудь году эдак в восемьдесят седьмом или девяностом народ наплюёт на все завоевания социализма, если ему дадут возможность вкусно жрать, безнаказанно не работать, пьянствовать и смотреть кино с голыми бабами. Человек – скотина и при виде жирного куска мяса у него выделяется желудочный сок. Начинается бурная перистальтика в желудке, а после насыщения наступает непреодолимое желание спать. А при виде голой бабы – эрекция. Вы ему хоть весь курс научного коммунизма вложите в голову, но эти безусловные рефлексы никуда не денутся. Человеческую природу методами внушения преодолеть не удастся!
Чекист, читавший в своё время секретные отчёты о голоде в Крыму и Поволжье, где подробно описывались случаи каннибализма среди местного населения и были приложены соответствующие фотоснимки, может быть, даже лучше Чадова знал, до какой степени озверения может дойти человек. Но вслух возразил:
– Ну почему же? Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…
– А вот это – пожалуйста, – вдруг легко согласился профессор. – В этом я с вами абсолютно солидарен. И поможет нам именно наука, а не эти ваши, – с пренебрежением взмахнул он рукой, – ликбезы, агитпропы, пионеры с дудками, синеблузники-профсоюзники, разные там горлопаны маяковские…
– Всё, довольно, – посуровел Ягода. – Критиковать всё и вся у нас, как известно, умеют. Но мы, большевики, принимаем только конструктивную критику. А злопыхателей остужаем на стройках пятилетки. Вроде Беломорканала. Покатает такой критикан тачку – глядишь, и поймёт, чем отличается голая философия от правды жизни… Теперь мне хотелось бы услышать от вас подкреплённый документально смысл вашего предложения.
Чадов, который вдруг понял, что может в самое ближайшее время поучаствовать не по своей воле в прокладке знаменитого канала, протрезвел разом и, сопя от волнения, полез в свой пузатый портфель. Достал оттуда конверт с фотографиями, которые демонстрировал наркому просвещения, и толстую картонную папку. Развязав на ней тесёмки, вынул стопку отпечатанных на пишущей машинке бумаг, протянул чекисту:
– Суть моих научных изысканий состоит в том, чтобы изменить природу человека. В лабораторных пока условиях мы создаём новый биологический вид, который будет лишён присущих людям недостатков.
Ягода взял фотографии, бесстрастно, в отличие от впечатлительного Луначарского, просмотрел. Затем принялся листать документы в папке. Оторвавшись на минуту, в упор глянул на профессора:
– И сколько лет у вас может уйти на создание нового вида? Нам, коммунистам, на перевоспитание масс потребуется несколько десятилетий. В итоге, я уверен, мы получим конечный продукт – советского человека, который будет полностью соответствовать качествам, необходимым строителю коммунизма. А вам? Сто лет? Пятьсот?
– Тридцать, – твёрдо пообещал Чадов. – Через одно поколение, в шестидесятых годах двадцатого века, партия будет иметь в своём распоряжении миллионы человеческих особей, сплочённых в совершенно новую общность – советский народ. И вы сможете провозгласить окончание строительства коммунизма в одной отдельно взятой стране!

5.

Суть научного открытия профессора Чадова Ягода понял плохо. Из длинного, изобилующего множеством непонятных терминов объяснения, Генрих Григорьевич уяснил, что связано оно с какими-то хромосомами, органическими кислотами, название которых нормальный человек и выговорить-то не в состоянии, а также микроскопическими участками молекул. Целенаправленно воздействуя на них, можно, оказывается, изменять наследственные признаки всего организма, получая потомство, обладающее рядом заранее заданных качеств.
Конечно, Ягода не был бы настоящим чекистом, если бы сразу и безоговорочно поверил во всё, что наговорил и наобещал ему профессор заштатного института. Но и отвергать его предложение с ходу не стал. Чем чёрт не шутит! Расстрелять этого непризнанного гения всегда успеется. А вдруг у него всё-таки что-то получится?! И тогда он, Ягода, окажется родоначальником грандиозного проекта, который в будущем способен изменить мир, придать существованию человечества действительно высокий, вселенский смысл!


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1.

В полосатой робе, похожей на больничную пижаму, только пошитую из прочной ткани, висевшей на нём свободно, Студейкин сам себе казался особенно худым, слабым и беззащитным. Его левый глаз сощурился и заплыл от багрового кровоподтёка, великоватая кепка съезжала постоянно на уши, а деревянные башмаки гремели при каждом шаге, что делало бывшего журналиста и уфолога похожим на марионетку, которой управляет, дёргая за ниточки, опытный кукловод.
На следующий день после допроса с пристрастием и вынесения приговора, о котором Студейкин без содрогания вспоминать не мог, его перевели в бригаду – длинный бревенчатый барак, огороженный дощатым забором с калиткой. Пространство вокруг барака называлось локальной зоной, или локалкой, чьи пределы покидать заключённым без сопровождения лагерного надзирателя или, на худой конец, бригадира было строжайше запрещено.
Шнырь из карантина, проводивший Александра Яковлевича к новому месту отсидки, шепнул по пути:
– Повезло тебе, парень. Ты в бригаду хозобслуги попал. Житуха здесь сытная, работа не тяжёлая – столовая, прачечная, баня, уборка территории… Это тебе не карьер с тачкой, не лесоповал и уж тем более не шахта. Держи себя вежливо, права не качай. Главное – с нарядчиком и бригадиром хорошие отношения наладить. Тогда и в зоне будешь, как сыр в масле кататься…

2.

По другую сторону забора, куда попал Александр Яковлевич в сопровождении всё того же небритого конвоира, располагался довольно чистенький комплекс одноэтажных домиков с цветочными клумбами и даже небольшим фонтанчиком посреди засаженного ёлочками скверика и деревянными, вырезанными с любовью, скамейками для праздного отдыха.
Подведя заключённого к зданию с табличкой у двери «Центральная лаборатория», конвоир надавил на кнопку звонка и сказал, обращаясь к строгому смотровому глазку:
– Открывай. Тилигента тебе привёл.
Дверь распахнулась. Молодой охранник в накинутом на плечи поверх гимнастёрки белом халате осмотрел Студейкина с головы до ног, кивнул одобрительно:
– Очкарик. Значит, наш. Давненько вы нам людей не давали…
– И этот туда же! – разъярился пожилой конвоир. – Люди – мы с тобой. А энто – зек, падла.
– У нас тут учёные, дядь Вась, – усмехнулся молодой охранник. – Все по имени-отчеству друг друга кличут…
– Ага, – кивнул старик. – Знаю я твоих сидор пидорычей. Шпионские морды. Сидят тут, не работают ни хрена, цветочки, вишь ты, нюхают, – неодобрительно мотнул он головой в сторону клумбы, а потом поддал в сердцах кулаком в спину Студейкину. – Пшёл вперёд, гнида!
Внутри помещение, куда втолкнули Александра Яковлевича, ничем не напоминало лагерный барак. Скорее больницу. Оштукатуренные белёные стены, череда дверей, ведущих в рабочие кабинеты. В коридоре в межоконных проёмах – деревянные остеклённые шкафы с рядами банок на полках. На каждой посудине наклеена этикетка с каллиграфической надписью чёрной тушью – по латыни. Содержимое напомнило Студейкину кафедру ветеринарии в сельхозинституте – белесые от спирта эмбрионы, трупики животных со слипшейся шерстью, полушария головного мозга, напоминающие ядра грецкого ореха, внутренние органы, препарированные конечности с пучками заполненных синим и красным латексом кровеносных сосудов…

3.

Поскольку рабочий день давно был в разгаре, Александру Яковлевичу разрешили потратить послеобеденное время на обустройство по новому месту жительства. Его проводили в жилую секцию, пустую в эту пору, ничем не напоминавшую рабочий барак, указали на спальное место. Студейкин насчитал три десятка металлических коек с матрасами, аккуратно застланными белыми простынями и суконными одеялами. В изголовье каждой, словно памятник на могилке, высился плотно сбитый кирпичик подушки в наволочке.
После деревянного топчана с соломенным тюфяком и засаленной дерюгой в карантине ложе показалось царским. Даже тумбочка прикроватная была одна на два спальных места. Судя по тому, что на ней лежали очки с толстыми линзами, томик Байрона, стояла чернильница-непроливайка, журналист предположил, что соседом его окажется не татуированный с головы до пят уголовник, а человек если и не интеллигентный, то хотя бы начитанный.
Опустив свой сиротский узелок на некрашеный, но чисто вымытый дощатый пол, Александр Яковлевич присел было в изнеможении на койку, но тут же подскочил затравленно, услышав привычно-грубое:
– Встать, шантрапа!
Оглянувшись, он увидел седовласого, подтянутого зека в ладно скроенной и подогнанной по размеру арестантской робе.
– Новенький? – с улыбкой, не гармонировавшей с грозным окриком, спросил тот.
– Так точно, – сдёрнув с головы полосатую кепку, как учили, отрапортовался Студейкин. – Номер Щ-561!
– С Большой земли? – усмехнулся зек и протянул руку. – Давай знакомиться. Завхоз этой шарашки Станислав Петрович Олекс. На шконках днём сидеть воспрещается. Только лежать после отбоя. Сидор пока в тумбочку положи. Потом оставишь зубную щётку, письменные принадлежности, остальное мне в каптёрку сдашь.
– Нет у меня вещей. И письменные принадлежности – путевой дневник, авторучки, всё отобрали, – вздохнул Александр Яковлевич. – И зубы чистить нечем. Правда, подозреваю, что при такой кормёжке, как здесь, зубная щётка вовсе не понадобится…
– Голодный? – с пониманием взглянул на него завхоз. – Перекус могу организовать.
– Если можно, – сглотнул конфузливо невольную слюну журналист.
– Пойдём в каптёрку, – предложил хлебосольно хозяин. – У нас, брат, не то что в забое. Это там за пайку друг на друга с кайлом бросаются. Здесь с хавкой полегче. Кирзуху, например, не едят некоторые. Так что у меня в заначке всегда остаётся.
В тесной, но чисто прибранной каптёрке он усадил гостя за стол, поставил перед ним вместительную миску со слипшейся в комок холодной перловой кашей, присовокупив к ней ломоть чёрного хлеба.
– А вообще-то с продуктами здесь напряжёнка, – сказал он, наблюдая, как, стараясь не уронить достоинства, но всё-таки быстро и жадно орудует деревянной ложкой новичок. – Сказываются издержки изоляции во вражеском окружении. И хлеб здесь дрянь – с опилками пополам, и каша – крупа старая, с жуками и ещё какой-то гадостью… Но, увы… Другая еда нам редко перепадает. Иногда, по сезону, грибочки жареные, ягодки таёжные. Жаркое из вивария. Кролики, свинки морские. Иногда крысами и мышами не брезгуем… Экстрим!
Чавкая и смущённо прикрывая набитый кашей рот, Студейкин всё же полюбопытствовал:
– Может быть, вы, Станислав… э-э… Петрович, мне растолкуете, что за хрень здесь творится. Я журналист, естествоиспытатель. Искал в тайге снежного человека. Шёл с товарищами, и вот… вляпался. Шпионаж, диверсии, лагерь, срок… Дикость какая-то! Вы тоже с воли сюда? А то мне до вас зек какой-то сумасшедший попался. Говорит, родился в лагере и что он патриот здешней системы…
Завхоз грустно смотрел на новичка, подбадривая:
– Вы ешьте, ешьте... Кстати, как вас по имени-отчеству?
Александр Яковлевич, судорожно сглотнув, отрекомендовался, добавив:
– А вообще-то со мной сейчас инструктаж провели. Завлаб предупредил: обращаться к заключённым только по номерам…
– А, Мудяков, – пренебрежительно махнул рукой завхоз. – У него пунктик на этой почве. Подозреваю, из-за неудачи с собственными инициалами. – Потом глянул сочувственно: – Да… Вы со товарищи в серьёзную передрягу попали. Снежного человека искали? Вот и меня занесла сюда нелёгкая. Лётчик я. На вызов к больному летел. Ну и… навернулся наш «кукурузник» в этих краях. Доктор – насмерть, а меня подобрали, объявили американским шпионом. Дали двадцать пять лет без права переписки. Десять уже отсидел.
– Да вы что! – в ужасе всплеснул руками Студейкин. – Неужто всё это, – указал он на опутанный колючей проволокой забор за окном, – всерьёз?
– Всерьёз и надолго, – подтвердил Олекс. – Эта шарага со сталинских времён сохранилась. Как – точно не знаю, но догадываюсь. Видимо, благодаря строжайшему режиму секретности и твердолобости вохры, чекистов здешних, непоколебимо верящих в то, что они уже в третьем поколении выполняют сверхважное задание партии и правительства.
– И что… вырваться отсюда нельзя?
– Даже думать над этим не советую, – серьёзно сказал завхоз. – Уж в чём в чём, а в тюремном деле эти ребята – профессионалы. У них комар через основные заграждения не пролетит незамеченным. На моей памяти пара – тройка побегов была – с рабочих объектов за территорией лагеря. Так они побегушников за сутки поймали, пристрелили и за ноги вниз головой на обозрение всех зеков повесили. Да и, как говорят потомственные уркаганы, бежать отсюда некуда. Летом болота непроходимые. Зимой – морозы лютые, снега. В худой одежонке, без харчей и ночи не продержишься. Так что одна надежда на то, что рано или поздно эту богадельню власти российские обнаружат, прихлопнут и нас амнистируют… – Олекс задумался, а потом предупредил: – И вот ещё что: ни с кем здесь не откровенничайте. Мы, зеки то есть, все друг на друга стучим. Жизнь заставляет. Но одно дело тебя за мелочовку сдадут – ну, там лабораторного кролика слопал или из спиртовки чуть-чуть отхлебнул, это нормально, в крайнем случае получишь плюху от надзирателя. А вот если побег замыслишь – точно в забой пойдёшь. Шахта, где золото добывают, – место самое страшное. Оттуда никто не возвращается. Даже вперёд ногами. Там, под землёй, и хоронят…
Студейкин отодвинул опустошённую миску, едва справившись с желанием вылизать её дно, икнул сыто и благодарно.
– Спасибо, Станислав Петрович. Удивительно, как быстро в таких условиях в нас гаснет всё человеческое… Отзывчивость, доброта… – Александр Яковлевич растроганно шмыгнул носом и принялся заполошно поправлять очки, чтобы собеседник не разглядел его слёз. – А вы... вы такой человек…
– Обыкновенный, – пожал плечами завхоз. – Сейчас дам вам тряпку, ведро. Полы хорошенько везде продраете – до вечера ещё далеко. Справитесь – получите от меня щепоть махры на закрутку. Нет – подзатыльник и лишение вечерней пайки. Уж извиняйте, порядок есть порядок. В зоне добреньких не бывает. Каждый зек свою выгоду ищет.
– Да что вы! Я справлюсь! – с энтузиазмом вскочил Студейкин. – Я так вам полы вымою – заблестят!

4.

Режим секретности в лаборатории соблюдался железно. Утром работников из числа спецконтингента – всего человек сорок, как прикинул Александр Яковлевич, – забирали из жилого барака, тактично именовавшегося здесь общежитием, два хмурых надзирателя и, сверяя номера заключённых по фанерной дощечке, разводили по лабораторным блокам. Там подневольных работников в пятом блоке А, где трудился Студейкин, и ещё троих молчаливых зеков у входа встречал внутренний надзиратель. Он впускал их в помещение и, гремя ключами, разводил по кабинетам, запирая за их спинами дверь на замок. До конца дня покидать рабочее место запрещалось. Обед, а иногда, по особому распоряжению, и ужин заключённым приносили прямо в лабораторию. Чтобы выйти по нужде, следовало постучать в дверь и, дождавшись всё того же надзирателя, прошествовать с ним во двор, где на задах, между высокими елями, притулилась будочка нужника. Свободно перемещаться по лаборатории могли лишь несколько вольнонаёмных сотрудников во главе с Дьяковым. Он ходил, демонстративно вертя в руках массивный универсальный ключ, подходящий ко всем замкам, и напоминал тем самым врача психиатрической клиники, где все двери, как известно, тоже постоянно держатся на запоре.
Поэтому Студейкин и через несколько дней имел весьма смутное представление о том, в чём заключался смысл его деятельности. В кабинете, где у него был просторный лабораторный стол, с ним соседствовала только одна сотрудница из вольняшек – дама весьма преклонных лет, с копной тронутых сединой кудрей, выбивавшихся непокорно из-под белого чепчика, и с неизменной папироской «Беломор» в сухих, явно незнакомых с помадой губах.
При первом знакомстве она остро глянула поверх очков на вошедшего и поинтересовалась деловито:
– Новенький? Осуждённый или по вольному найму? Хотя что это я… Какой нынче дурак придёт сюда добровольно…
– А раньше что, приходили? – в свою очередь уставился на неё линзами очков Александр Яковлевич.
– Представьте себе! Я, например! – с вызовом отозвалась дама. А потом спросила с надеждой: – Сигареткой не угостите?
Студейкин с сожалением пожал плечами:
– Не курю…
– Ну-ну, – разочарованно кивнула соседка, протянула ему сухую, чистую ладошку с жёлтыми отметинами никотина на пальцах: – Давайте знакомиться. Я – Изольда Валерьевна Извекова. Погоняло у здешней братвы – Старуха Извергиль. Почти по Горькому. Кандидат биологических наук. Собрала материал на три докторских диссертации, но не защитилась. Режим секретности, – указала она на толстые тюремные решётки на окнах, – ­гостайна и прочее… А то бы быть мне Нобелевским лауреатом, не меньше!
– Вот как? – удивился Александр Яковлевич. – Неужто в этом забытом богом месте такие… разработки ведутся?
Старуха Извергиль гордо вскинула голову:
– Вы даже не представляете себе, насколько серьёзные! Мир содрогнётся, если узнает… Но! – подняла она со значением тонкий указательный пальчик, – как сказал поэт, нам не до ордена, была бы Родина… А вы здесь какими судьбами? – переключилась она на Студейкина.
Тот не сразу нашёлся с ответом. Всё произошедшее с ним за последние три-четыре недели – ничтожный, в общем-то, срок – было настолько невероятным, что с трудом укладывалось в голове. Ещё несколько дней назад он, как истинный естествоиспытатель, брёл по тайге, и тающие его силы поддерживала жажда познания, стремление во что бы то ни стало отыскать реликтового гоминоида, который, он абсолютно уверен был в этом, скрывается в здешних лесах. Потом он увидел йети – воочию, как лицезрел сейчас Изольду Валерьевну, но вместо счастья первооткрывателя, как бы в насмешку, испытал невиданные ранее унижения и позор…
– Снежного человека искал, – вздохнул Александр Яковлевич.
– Нашли? – усмехнулась Старуха Извергиль.
– Вы знаете – нашёл! – грустно подтвердил журналист. – Мировая, можно сказать, сенсация… А я вот здесь, за решёткой, без права переписки. В то время как учёные на всех континентах спорят до хрипоты, существует ли на самом деле йети, – он бродил в окрестностях лагеря, неинтересный здесь никому!
– Ну почему же неинтересный, – пожала плечами дама. – Его наверняка ищут. Опергруппы с собаками. Да только, как правило, не находят. Наши рабсилы ребята послушные, но и прятаться мастера. Уже несколько раз с территории лагеря удирали, и ни разу вохре их задержать не удалось. Ну, ничего. Побродят в тайге, жрать захотят и назад возвращаются. И этот… когда, вы говорите, снежного человека встретили?
– Э-э… неделю примерно назад, – поражённый услышанным, пробормотал Студейкин.
– Ну, значит, скоро заявится. Рабсил – скотина домашняя, далеко от двора не уйдёт…
Александр Яковлевич всё никак не мог осмыслить услышанное.
– Так вы… вы знаете о существовании снежного человека?
Старуха Извергиль вытряхнула из пачки очередную беломорину, смяв особым образом гильзу, сунула папиросу в рот, прикурила от огонька горевшей перед ней спиртовки. Пыхнув дымком, прищурившись, посмотрела на собеседника:
– А вы, мил человек, думаете, мы здесь чем столько лет занимаемся? Только ваш снежный человек – миф, эфемерность, фантазия. А наш гоминоид, или рабсил, – вполне живой. Это новый, по сути, вид человекообразных существ, выведенных искусственным путём. И вам – как вас по батюшке? – ах, да, Александр Яковлевич, очень повезло. Гоняясь за призрачным объектом, плодом воображения разных пьяниц, неврастеников и сумасшедших, вы помимо своей воли стали участником грандиозного эксперимента, который уже более шестидесяти лет осуществляется нашей лабораторией. И ваше имя, я уверена, если вы перестанете ныть и зацикливаться на своём подневольном положении узника, по прошествии времени будет вписано золотыми буквами в историю нового человечества!
– Ух ты… – только и смог выдавить из себя вконец обескураженный журналист.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1.

Из глухого, как бетонный мешок, карцера Фролова забрали ночью. Впрочем, в тот момент он плохо ориентировался во времени суток, потому что в камере его содержали без света. И когда вдруг вспыхнула показавшаяся невероятно яркой утопленная в нише и забранная решёткой лампочка, у капитана милиции налились слезами глаза.
Гремя цепями, он поднялся с цементного пола и шагнул навстречу двум конвоирам, выросшим у порога и скомандовавшим ему кратко:
– Заключённый, с вещами на выход!
Особых вещей у Фролова не было, лишь тощий узелок с парой хлопчатобумажных носков, нательной майкой и ломтём чёрствого и жёсткого, словно кусок засохшей глины, хлеба, входящего в скудную тюремную пайку.
Капитана вначале долго вели по мрачным, плохо освещённым коридорам, и он вспомнил рассказы ветеранов органов внутренних дел о том, что в прежние времена приговорённого стреляли так: выведут из камеры вроде как на этап, а потом, улучив момент, всадят пулю в затылок. Такое, украдкой, неожиданное для заключённого исполнение приговора к ВМН считалось более гуманным, чем демонстративный расстрел у стены.
Однако выстрела не последовало, и в конце длинного пути милиционер оказался в тёмном дворе, освещённом яркими звёздами на небосводе да фонарями над высоким забором.
Фролов поёжился от ночной прохлады, но конвоиры не дали ему оглядеться как следует. Ткнули стволами автоматов под рёбра:
– Вперёд! Шире шаг! По сторонам не смотреть!
Он шёл по скрипящей шлаком гаревой дорожке мимо череды серых бараков с чёрными провалами неосвещённых окон, запретной зоны, подсвеченной тускло качающимися с лёгким повизгиванием лампами под железными плафонами и обозначенной едва различимыми во мраке нитями колючей проволоки и клубящейся над землёй «путанкой», способной мгновенно стреножить дерзкого беглеца.
Затем, пнув сапогом окованную железом дверь вахты и показав какой-то документ часовому, конвоиры вывели милиционера за ворота лагеря. Здесь к ним присоединился ещё один, с дышащей хрипло овчаркой на коротком поводке. Собака, натасканная на зеков, тут же принялась рычать утробно, скалить на Фролова ослепительно-белые клыки, а конвойные указали на белеющую смутно поодаль между высоких сосен просеку и, разрезав ночную темень лучами карманных фонариков, приказали:
– Вперёд марш! При попытке к бегству стреляем на поражение!
Неожиданно просека упёрлась в частокол, стеной выросший из темноты. От него навстречу конвою ударил узкий луч карманного фонаря, и хриплый голос рявкнул:
– Стой! Кто идёт?
И грозно клацнул затвор.
– Свои, Петрович. Принимай жулика да кидай его в шахту. А нам обратно пора, смена кончается, – по-свойски откликнулся кто-то из конвоиров за спиной капитана.
– Начальник конвоя – ко мне, остальные – на месте! – нелюдимо предложил невидимый часовой, режа светом подошедших.
Один из конвоиров, досадливо выругавшись, шагнул вперёд, приблизился к обладателю фонаря.
– Ну на, смотри, бюрократ. Это я, сержант Шапырин. Доставил особо опасного государственного преступника. Склонен к побегу и нападению на охрану. Владеет навыками рукопашного боя. Требует усиленного контроля и надзора.
– То-то же, – прорисовался наконец из мглы часовой – службист с винтовкой наизготовку. – А то расслабились, бдительность потеряли. «Петрович», «свои», – передразнил он. – Сами же говорите – зек особо опасный. А если бы он по дороге вас порешил, завладел оружием и сюда – подельников освобождать? А я, старый дурак, ему навстречу с объятиями – свои, дескать! Вот он я, Петрович! Эх, молодёжь, – укорил он, – не нарывались ещё… Ну, давайте своего каторжанина!
Кто-то из конвоиров ощутимо наподдал Фролову прикладом в спину, и капитан, едва устояв, огрызнулся:
– Сам пойду, не толкайся! Если бы не цепи, дал бы я тебе по соплям, чтобы знал, как с арестованным обращаться!
И тут же вспомнил, к стыду, что сам-то он, бывало, с задержанными не церемонился, раздавая им затрещины порой без всякого повода.
– Ишь, какой борзой, – взял его за плечо встречающий, – шагай, куда велят, а то отметелим так, что мало не покажется!
Фролов, подчиняясь, прошёл в скрипнувшую несмазанными петлями калитку и тут же попал под перекрёстный огонь фонарных лучей других тюремщиков.
– Заключённый Ю-150! Кепку долой, когда с тобой лагерное начальство разговаривает!
Фролов, жмурясь от света, гордо повёл головой:
– Да пошёл ты, козёл! Это ты, мразь, с капитаном российской милиции разговариваешь! Так что представься, чтобы я знал, кого потом в камере гноить буду!
И тут же его начали бить – без остервенения, деловито, вполне профессионально и больно, со знанием дела обрабатывая прикладом печень, почки, грудную клетку. Сшибли с ног, перебили дыхание. Фролов упал на четвереньки, прикрыл от ударов голову, сцепив на затылке скованные руки. Но и это не помогло. Кто-то изловчился и достал его сапогом по лицу так, что нижняя челюсть лязгнула о верхнюю, и на губах запузырилась кровавая пена.
– Ну всё, будя, – стараясь унять одышку, приказал старший наряда. – Давненько нам такие ухари не попадались.
– Он целую диверсионную группу возглавлял, – пояснил другой охранник, – вооружённую до зубов. Их старшина Паламарчук задержал. А то бы таких делов натворили…
– А вы как думали? – авторитетно заявил старший. – Правильно замполит учит: враг с каждым годом становится всё изощрённее и коварнее, беспощаднее. У-у-у, – приподнял он за волосы безвольную голову Фролова, – глянь-ка, и морда у него не нашенская!
– Ага… Японский самурай, мать его… – согласился кто-то из вохровцев.
– Давай водички на него плеснём! А то придётся бездыханного в шахту спускать.
Милиционер очнулся от потока хлынувшей ему на лицо ледяной воды, повёл по сторонам глазами, матюкнулся сквозь разбитые губы. Его подхватили под руки, подняли.
Старший наряда выступил вперёд и, подсвечивая себе фонарём, принялся читать примятую на сгибах бумажку:
– Зе-ка Ю-150! Приговором особой тройки вы осуждены к исключительной мере наказания – расстрелу.
В груди Фролова, там, где располагалось сердце, похолодело. Даже избитые бока перестали болеть. Он вздохнул полной грудью, вздёрнул выше подбородок и скривил распухшие губы в ухмылке. «Всё-таки убьют, сволочи!» – пронеслось в голове.
– Но! – со значением произнёс старший наряда, сделав многообещающую паузу. – Руководствуясь соображением гуманности, приказом начальника Особлага высшая мера наказания – расстрел – заменена вам на бессрочные каторжные работы, которые вы, Ю-150, будете отбывать пожизненно. На весь срок наказания вам запрещено писать и получать письма, а также иные почтовые отправления, как-то: посылки, бандероли. Вы на весь срок наказания лишаетесь права на передачи и отоваривания в ларьке. За время отбытия наказания вам запрещается покидать территорию шахты и подниматься из штольни на поверхность без особого распоряжения начальника лагеря. Самостоятельный, без разрешения, подъём на поверхность будет расцениваться как побег и пресекаться расстрелом на месте. Рабочий день продолжительностью шестнадцать часов регламентируется правилом внутреннего распорядка, а также распоряжением бригадира и нарядчика шахты. Выходные дни на каторжных работах запрещены. Питание, вещевое довольствие осуществляются по пониженной норме. За перевыполнение нормы выработки по указанию бригадира может выдаваться повышенная пайка продуктов питания, за невыполнение – пониженная. Отказ от работы по неуважительной причине расценивается как саботаж и карается расстрелом.
– А если уважительная причина? – презрительно прервал его капитан.
– Уважительная причина невыхода на работу у каторжника только одна – смерть.
– Всё запрещается, запрещается, – опять подначил его Фролов, – а что разрешается?
– Жить, – посветив ему фонарём в лицо, сказал старший наряда. – Пока урки тебя не зарежут. Или рабсилы не сожрут. Или сам не загнёшься…
Фролов замолчал, решив поберечь силы, не тратя их на  бессмысленную перебранку с тюремщиками, от которых ничего, кроме тумаков, ждать не приходилось. Да и сил-то не оставалось совсем. В карцере ему на весь день давали ломоть кислого, плохо пропечённого хлеба, щепоть соли и глиняную кружку воды. Тем не менее разговор с вохровцами оказался не совсем бесполезен. Он узнал, например, что будет жить и попадёт в золотодобывающую шахту. Правда, остальное совсем не вдохновляло. В шахте – урки, какие-то рабсилы и, судя по всему, процветает каннибализм…
Небо между тем просветлело, тайга отступила, и капитан разглядел в конце огороженного «колючкой» забора барачного типа строение, а за ним – высокую гору выбранной породы… Террикон – отчего-то вспомнилось ему слово, обозначающее подобные отвалы.
– Ну, гад, посмотри на небушко-то в последний раз, – сказал, несмотря на запрет старшего, словоохотливый конвоир. – Больше ты его до конца своих дней не увидишь.
И Фролов явственно различил в его голосе нотки сочувствия.

2.

Деревянная клеть, подсвеченная тусклым язычком пламени масляной лампы «летучая мышь», дёргаясь, скрипя и постанывая, рывками проваливалась в могильную темноту ствола шахты, и милиционер с тоской смотрел вверх, где всё уменьшался, превращаясь в точку, будто со дна бездонного колодца видимый квадратик розовеющего рассветного неба.
Хмурый бригадир, крепкий мужик, облачённый в чёрную от грязи, похрустывающую при каждом движении брезентовую робу, с копной слипшихся волос над негроидным от копоти лицом, смолил сосредоточенно цигарку. Она дымила, трещала плохо тлеющим табаком, а «бугор», сверля новичка белками глаз, молчал потаённо.
Фролов, жадно втянув носом горьковатый дымок, сказал, будто между прочим:
– А я слыхал, что в шахтах курить нельзя. Метан может взорваться.
– То на угледобыче, – буркнул бригадир нелюдимо. – А у нас золото. Оно, зараза, не горит и не взрывается.
Сочтя контакт налаженным, капитан милиции попросил, дрогнув невольно от вожделения голосом:
– А чинарик не оставишь дёрнуть? Несколько дней без курева, уши завяли…
Затянувшись напоследок, зек сунул ему окурок:
– На, кури. Но лучше бросай. Здесь с этим делом большие проблемы. Две пачки махры в месяц на пайку. За жменю табака зарезать могут.
– И съесть? – вставил Фролов.
– Съесть? – удивился бригадир.
– Ну, вохровцы говорили, мол, зеки в шахте друг друга едят.
– Пугали, – отмахнулся зек. – Раньше, говорят, такое бывало. А теперь нет. Мы по понятиям живём, по закону, без беспредела. У нас всё по-честному. Сумел отобрать силой – хорошо. А крысятничать – ни-ни. По понятиям не канает.
Наконец со скрежетом, всхлипами и стонами клеть преодолела вертикальную шахту и повисла под куполом огромной, с городской квартал величиной, пещеры, озарённой отблеском… Нет, не пожара, как Фролову сперва показалось, а пламенем множества плавильных печей, кузнечных горнов, костров и огоньков тусклых, тлеющих, словно звёздочки в небе, одиноких фонариков.
Милиционер закашлялся от здешнего воздуха – едкого, насыщенного дымом, копотью, запахом горелого масла, но клеть скользнула ниже, повинуясь движению огромного барабана с намотанным на нём стальным тросом, и через пару минут достигла дна.
Бригадир открыл дверку, кивнул:
– Выходи.
Капитан ступил на твёрдую почву, осмотрелся вокруг. Возле застопорённого барабана он приметил группу местных обитателей. Бородатые, с длинными нечёсаными космами до плеч, в неописуемом рванье, а некоторые и вовсе в чём-то вроде набедренной повязки, они жадно разглядывали новичка, указывали на него пальцем.
– Хорош глазеть, дармоеды! – гаркнул на них бригадир. – Марш по рабочим местам! А то  без вечерней пайки оставлю!
Оборванцы торопливо шмыгнули в разные стороны.

3.

Дикого вида, заросший обожжёнными волосами по самые брови, кузнец, посверкивая на новичка рубиновыми огоньками глаз, сноровисто срубил зубилом заклёпки на кандалах. Освободившись от натёрших изрядно запястья и щиколотки оков, Фролов задержался немного в кузне, бережно оглаживая саднившую под браслетами кожу.
Между тем потерявший к нему интерес кузнец выхватил длинными щипцами из гудящего пламени горна раскалённую добела, словно кусочек солнечного вещества, заготовку, шмякнул её на наковальню, а дюжий помощник, выступивший из темноты, принялся бить, плющить болванку тяжёлым молотом, высоко вздымая его над головой и со страшной силой обрушивая на металл, брызжущий снопами ослепительных искр.
Капитан внимательнее всмотрелся в стоящего к нему вполоборота молотобойца. Огромный, за два метра ростом, с могучим торсом, с длинными руками, с узлами мощных, бугрящихся мышц, он походил бы на киношного культуриста или супермена вроде Шварценеггера, если бы не густая, чёрная в отсветах пламени, шерсть, покрывавшая его от макушки до пят. Лицо было тоже антрацитного цвета, с широким приплюснутым носом, а из приоткрытого азартно рта блестели влажно длинные зубы, больше напоминавшие звериные клыки.
Повернувшись к провожатому, милиционер поинтересовался, указав на гиганта:
– Негр, что ли?
– Рабсил, – пренебрежительно махнул тот. – Силы много, а мозга – как у дитя… Слушай, может, у тебя с воли какое шмотьё осталось? Ну, вещички там разные, портсигарчик, к примеру, или лепешок волняцкий? Ты мне подгони, я помогу толкануть. Или обменять – на чай, курево…
– Нету, – с сожалением развёл руками Фролов. – Всё ваши тюремные мусора выгребли. Даже коронки золотой во рту не осталось – сапогом на допросе зуб вышибли…
– Золото нам без надобности, – разочарованно вздохнул зек.
Провожатый хорошо ориентировался в плохо освещённом пространстве душного и смрадного подземелья. Он уверенно вёл Фролова мимо каких-то кривобоких строений, сложенных из дикого камня, с провалами озарённых отсветами факелов, ламп и коптилок окон, громоздких, непонятного назначения, механизмов, с огромными коромыслами рычагов, шестернями величиной со слона, гигантскими колёсами… Всё это вращалось, качалось, скрипело, визжало и ахало. И везде среди сновавших то тут, то там людей капитан примечал возвышающиеся над ними фигуры рабсилов. Именно они толкали, тянули, давили, крутили рукоятки, штурвалы и вороты, заставляли двигаться, работать сложенные в пять этажей высотой производственные конструкции.
– Здорово тут у вас… солидно, как на заводе, – заметил милиционер провожатому. Но тот, явно потеряв к нему интерес как к потенциальному торговому партнёру, отмахнулся скупо:
– Ничего особенного. Вентиляция, транспортёр, водокачка, камнедробилка, пресса… Обыкновенная шахта. Ты лучше смотри, чтобы под эти маховики не попасть. А то зазеваешься – и поминай как звали. Разотрёт в порошок. Не сам оступишься, так помогут…
Вскоре он привёл капитана ко входу в небольшой грот, вырубленный в скале. Отодвинув занавеску, заменявшую дверь, крикнул:
– Гражданин бугор! Принимай новичка. В целости и сохранности.
– Давай заходи, – из чуть освещённого пламенем коптилки мрака отозвался бригадир.
Фролов ступил, едва не стукнувшись головой о каменный свод. Следом ткнулся и провожатый:
– Я всё сполнил, как велено. Чаю бы на замуточку…
– Держи, – обозначившись в темноте, сунул что-то ему в руку бригадир, – и проваливай.
Привыкнув к темноте, милиционер разглядел дощатый стол, крепко сколоченную лавку и, пошарив для верности рукой, чтоб не промахнуться, сел, ругнувшись:
– Ни хрена не вижу…. Как вы здесь живёте?
– Приноровишься, – хрипло хохотнул бригадир. – Врежешься пару раз мордой в скалу – начнёшь, как летучая мышь, на расстоянии преграду чуять. Ультразвуком или… хе-хе… энергией мысли направление движения определять.
Вскоре Фролов и впрямь стал видеть лучше. Бригадир поставил на середине столешницы рядом с чадящей слабым огоньком коптилкой, изготовленной из ржавой консервной банки, затейливо вырезанную из камня шкатулку. Открыл тяжёленькую крышку, запустил внутрь пальцы, достал обрывок газеты. Бережно оторвал от него две полоски бумаги, одну протянул гостю. Из той же шкатулки вынул щепотку махорки, сыпанул себе, потом Фролову. Капитан неумело, следя за манипуляциями бывалого зека, свернул вслед за ним цигарку, щедро наслюнявив её. С неодобрением посмотрев на просыпанные крошки табака, бригадир осторожно смахнул их со стола себе в ладонь и стряхнул в шкатулку. Потом, пыхнув, прикурил от коптилки и, выпустив облако дыма, предложил:
– Ну, давай, земеля, колись. Всё о себе расскажи – как на духу. Мужик ты, видать, тёртый, раз в нашу яму попал. Новеньких нынче сюда очень редко кидают. Только неисправимых. Так что поведай мне без утайки, кто ты, что, кем был, как в лагерь попал и за что к нам загремел. Гляжу на тебя – вроде урка, а цигарки вертеть не умеешь. Значит, на зоне, по пересылкам да этапам не парился…
– Мент я, – признался Фролов, жадно втянув в себя едкий махорочный дым. – Опер из уголовного розыска. Звание – капитан.
Бригадир посмотрел на него задумчиво, пожевал губами, сплюнул попавшую на язык табачную крошку:
– Тяжёлый случай. Но молодец, что сознался. Народ в лагере ушлый, всё равно бы дознались. И маляву нам насчёт тебя подогнали бы сверху. С бывшими мусорами, сам понимаешь, у братвы разговор короткий. Слыхал, что с ними на зоне делают?
– Слыхал, – степенно, чувствуя, как блаженно кружится изголодавшаяся по никотину голова, согласился капитан. – А только это ко мне не относится.
– Как это? – удивился бугор.
– А так. По понятиям, на зоне каких ментов жучить надо? Бывших. И, между прочим, правильно. Если мент, призванный стоять на страже закона, сам этот закон нарушил, на преступление пошёл, из корысти например, кто он после этого? Падла последняя! Правильно я понятия толкую?
– Ну-ну, – усмехнулся зек.
– Так вот. А я, парень, как был на государевой службе, при исполнении, так и остался. И в тайгу пошёл, а после сюда попал по служебной надобности. Чтоб, значит, разобраться, что за хрень здесь творится. Что за отморозки, форму напялив, суд вершат, незаконно людей под стражей держат, работать на себя заставляют, золото без лицензии промышляют? Вот и выходит, что никакой я не мусор разжалованный, а вы не зеки, ибо содержитесь здесь не по приговору суда. Больше скажу: вы мне помогать всемерно должны, со мною, ментом, сотрудничать, поскольку цель моя – вас от незаконной неволи освободить, а вохру вашу, наоборот, повязать и привлечь к уголовной ответственности…
– Стал быть, ты вроде агента секретного, – сосредоточенно размышлял бригадир. – Шпион, то есть.
– Это ваши тюремщики, что меня схватили, в кандалы закатали, так считают, – разгорячился милиционер. – Но шпион на чужой территории действует. А я оперативной работой занимаюсь, у нас, в России.
Бригадир опять кивнул, поинтересовался будто бы между прочим:
– Чайку, гражданин начальник, хапнуть по глоточку не желаете? Я пацанам скажу, чтоб замутили…
– Давай, – согласился Фролов. – Только я тебе не гражданин, а товарищ. В настоящий момент – по несчастью.
Бригадир, поплевав на пальцы, взялся за кружку, разлил чай в посуду поменьше – две пустые консервные банки, подвинул одну ближе к милиционеру. – Хлопни, служивый, купчика, а то у тебя, небось, все рамсы от увиденного попутались.
– Эт точно! – подтвердил Фролов и, взявшись за горячие бока посудины, принялся отхлёбывать мелкими глотками обжигающий и крепкий до вяжущей во рту горечи чай. А потом поинтересовался по-свойски: – Тебя, кстати, как зовут?
– Виктор. А кликуха – Лом. А тебя?
– Никита. А кличка…
– Пусть будет Капитан. В смысле – дальнего плавания. Но и ментовское звание братве придётся раскрыть… Ладно, о том мы с тобой позже потолкуем…
Опять хлебали чай, обжигаясь о тонкое железо консервных банок. Фролов уже увереннее скрутил ещё одну цигарку из предложенного бригадиром табачка. Взбодрённый кофеином, полюбопытствовал живо:
– Ты мне, Виктор, вот что скажи. Что это за лагерь такой? И кто его держит? Сталинисты отмороженные, сектанты? И какого хрена вы все, здоровенные мужики, в их игры играете, пашете на этих самозванцев?
– Ни черта ты не понял, капитан, – принялся растолковывать бригадир. – Зона эта вправду сталинская, с тех ещё, довоенных, времён сохранилась. Не спрашивай как, не знаю. Но в тайге чего только не встретишь. И скиты раскольничьи, и посёлки сектантские, и преступников беглых. Мужики, кто недавно с воли, рассказывают, что в пермских лесах, например, даже инопланетяне водятся! Так что и лагерь, в принципе, можно в секрете хранить. Вохра здесь потомственная, злая, как псы конвойные. Зеки – тоже уже в третьем, а то и в четвёртом поколении сидят. Ну и пришлого народа, вроде нас с тобой, немало. Я, когда сюда попал, застал ещё зеков, что при Сталине срок получили.

4.

Золотишко по окрестным таёжным речкам и ручьям старатели мыли испокон веков, но мощную золотоносную жилу обнаружили, на свою беду, геологи, мотавшие здесь срок ещё в довоенные годы.
Как объяснил мало что смыслящему в геологии Фролову бригадир, месторождение оказалось богатейшим. Оно состояло из нескольких кварцевых жил, веером расходящихся от основного ствола, спускавшегося на глубину до трёх километров. Ширина рудной зоны, содержащей драгоценный металл, достигала полутора километров. Запасы золота – не менее восьмисот тонн.
– Самый крупный самородок, – объяснял бугор, ведя капитана по прорубленной в гранитной скале штольне и подсвечивая себе путь фонарём, – найденный в мире в первозданном виде, хранится в Алмазном фонде, в Москве. Он весит тридцать шесть килограммов. Я его ещё студентом видел. Нашли это чудо природы на Южном Урале, в Миасском районе. Так вот, тот самородок по сравнению с теми, что мы здесь выковыриваем время от времени,  – тьфу! Для нас и в сорок килограммов не диво!
Фролов с удивлением явственно различил горделивые нотки в тоне бугра.
– Самый большой самородок в мире, как считается официально, найден в Австралии. Это так называемая плита Халтермана. Она представляла из себя обломок кварцевой жилы весом более двух центнеров. Из него извлекли в общей сложности девяноста два килограмма чистого золота. Ха! Не видели они наших! Шестьсот килограммов, а золота в нём – четыре центнера! Мы из него пахану нашему, вору главному, трон отлили.
Впереди, за крутым поворотом штольни, стали слышны глухие удары, шуршание осыпающейся породы.
– Рабсилы пыряют, – стараясь разогнать лучом фонаря клубящуюся впереди темноту, сказал зек. – Ты их не бойся, но веди себя с ними, как с детьми малыми. Только сильными очень и весом под двести кило.  Такое дитя, если разъярится, запросто башку тебе оторвёт или руку – уж за что вгорячах ухватится. А вообще-то они не злые, даже между собой почти никогда не дерутся. А с людьми и вовсе ласковые. Это у них гипотети… тьфу, генетически заложено. На-ка, – протянул он, пошарив в кармане, капитану корку хлеба. – Подойдёт какой – угостишь.
Фролов, сжав в кулаке чёрствый ломоть, поспешно кивнул. Конечно, угощу! Какой базар! Если они такие добрые и не сразу голову оторвут. Или руку.
Подсвечивая фонарём, бесцеремонно отстраняя попавшихся на пути зверолюдей, бугор пошёл через молочно-белую пыльную муть, внимательно вглядываясь в стены штольни, которые сужались сбоку, сверху и снизу, хищно скалясь с потолка острыми зубами кварцевых обломков.
Стараясь не снести о них голову, милиционер поспешал, боясь отстать, за бригадиром и, уворачиваясь от очередного шипа, свисающего со свода, с размаху ткнулся физиономией во что-то мягкое, меховое, пахнущее кисло, будто козловый тулуп наизнанку. Обомлев, понял, что это – торс рабсила.
Зверочеловек отступил на шаг, склонился, приблизил морду и, обдав смрадным дыханием, произнёс членораздельно:
– Е-есть! Дай!
Фролов, не сводя с него глаз, с готовностью достал ломоть бригадирского хлеба:
– Вот. Возьми…те. Кушайте на здоровье.
Протянув огромную, покрытую шерстью лапу, рабсил схватил кусок и тут же спровадил в пасть, клацнув зубами так, что на расстоянии слышно было. А потом безмолвно, легко на удивление для своей массивной фигуры, нырнул в темноту.
Спотыкаясь, милиционер догнал бригадира, ухватив его для надёжности за полу брезентовой куртки. Тот, мельком глянув на него, продолжал внимательно изучать неровно вырубленные кайлом стены прохода.
– Тэ-эк… Тут ещё долбать и долбать. Эй! – обернулся он к рабсилам и указал на стену. – Туда руби! Понял? Давай, морда звериная! Тут работать! Тут!
Один из гигантов подошёл, угрюмо свесив голову на грудь, а потом, следуя указанию бригадира, размахнулся, легко, будто пёрышко, поднял тяжёлое кайло на длинной деревянной рукояти и обрушил на твёрдый гранитный выступ, отколов от него изрядный кусок.
– Молодец! – похлопал его по могучей лохматой груди бригадир. – Давай работай! – И, обернувшись к милиционеру, предложил: – Пойдём отсюда. А то меня уже кашель душит. Им, зверолюдям, по хрену, а я ещё жить хочу!
На обратном пути он вручил капитану грязный осколок породы.
– Вот, возьми на память. На воле на этот шархан месяц по кабакам шляться можно.
Фролов с недоумением взял грязноватый, неожиданно тяжёлый камешек величиной с куриное яйцо. И только поднеся ближе к глазам, понял, что это необычайно крупный золотой самородок,  и именно такие на блатной фене называются «шарханами».

5.

Представители лагерной администрации в шахту спускались редко, не чаще одного-двух раз в год, устраивая грандиозные, но всегда безрезультатные шмоны и пересчитывая наличных зеков по головам. Отсутствующих легко списывали в умершие, зная, что других выходов, кроме главной штольни, из забоя на поверхность нет. Но даже если бы заключённым удалось пробиться наверх сквозь несколько десятков метров скалистой шапкой накрывшего месторождение гранита, податься побегушникам всё равно было некуда. Непроходимая чаща, непролазная топь летом, снега и лютые морозы зимой мигом стреножили беглеца.
Интересовалась вохра лишь объёмами добычи золота. Падения их не допускалось, но и на увеличении не настаивали: как подозревал Фролов, из-за ограниченных возможностей сбыта на Большой земле.
По утрам в ствол шахты со скрипом опускалась тяжело нагруженная продуктами питания клеть. Разнообразным меню зеков не баловали, но хлеб из ржаной муки с примесью древесной коры, морковь, брюква, капуста, постное толокняное масло поступали в забой постоянно. К этой пайке два раза в неделю добавлялось мясо – свинина с подхоза из расчёта двадцать пять граммов на человека, комбижир, изредка – солонина, вяленая рыба. Так что жить, пусть впроголодь, всё-таки можно было. Рабсилам сверху спускали что-то вроде комбикорма – специальную смесь, состоящую из муки, круп, сырых овощей. Всё это затем варилось в огромных чанах и выдавалось им раз в день по ведру на зверочеловека.
Кроме того, обитатели подземелья могли разнообразить свой рацион подножным кормом – зажаренными на костерке тушками крыс и летучих мышей, водившихся в изобилии в дальних штольнях, а рабсилы так и вовсе считали эту живность своей законной добычей и, поймав, съедали живьём, только на зубах пищало.
После подробной экскурсии Лом отвёл Фролова к дальнему концу зала, где вдоль стены, на манер строительных лесов, высилось не менее пяти ярусов дощатых настилов, на которые вели деревянные лестницы с хлипкими перильцами.
– Здесь у нас живут мужики и хозобслуга, – пояснил он. – Спальные места занимают по старшинству. Тебе, как новичку, придётся обживать пока самый верхний ярус. Ну, ничего, – усмехнулся он и хлопнул милиционера по плечу, – лет через тридцать до первого дойдёшь. Старику лазать высоко не с руки…

6.

Преодолев несколько пружинящих под ногами лестничных маршей, милиционер оказался на длинной, сколоченной из толстых досок террасе, над которой нависал угрюмый каменный свод. Пространство вокруг озарялось тусклым пламенем двух масляных светильников, закреплённых на столбах, упиравшихся в скалистый потолок.
Спальные места располагались прямо на полу и определялись по двум десяткам тощих матрацев, вытянувшихся в ряд вдоль всей террасы. Грубо сколоченные деревянные тумбочки возле каждого из них были заставлены нехитрым скарбом подземных узников. Личные вещи лежали на виду, открыто. Видимо, крысятничество здесь действительно было не в чести и строго преследовалось.
Опять заскрипели ступени, и Фролов, оглянувшись, увидел, что вдогонку к нему взбирается шнырь.
– Вот, под голову тюфяк и посуду возьми, – запалённо дыша, предложил ему зек. – Миска, кружка, весло деревянное.
– Весло? – удивился капитан.
– Ложка по-нашему. Жрать из чего будешь? – Шнырь указал на свободное место. – Бросай матрац вот сюда. Посуду –  в ящик. Да гляди: тырить у соседей ничего не советую…
Где-то рядом послышался тяжкий вздох. Милиционер встревоженно оглянулся и увидел неподалёку лежащую на полу фигуру. Человек натянул на себя ветхое одеяло до самого носа, болезненно заострившегося, застыл, закатив глаза в непроглядную черноту потолка.
– Это ты, Дуров? Живой, што ли? – обратился к нему шнырь.
Тот не ответил, продолжая сипло, с хрипом дышать.
– Что с ним? – поинтересовался Фролов.
– Больной, –  равнодушно сказал зек. – Ждём, когда кекнется.
– Кек… что? – не понял милиционер.
– Кекнется. Хвост отбросит. Кони двинет. Помрёт, одним словом. Ты особо к нему не лезь – вдруг заразный!
Фролов, игнорируя предупреждение, присел на корточки, вгляделся в лицо больного – желтушное, измождённое.
– В медпункт его надо. К доктору, – обернулся он к дневаль­ному.
Тот пожал плечами:
– Те чё, в натуре, санаторий тут? Есть у нас лепила. Он охотоведом на воле был, ветеринар по образованию. Толковый. Если отрезать или пришить чего – запросто. Посмотрел он его. Всё, говорит, кранты. Медицина бессильна. Был бы снаружи нарыв какой – вскрыл запросто. А в нутро он не лезет. Это уж как бог даст. Короче: ежели крякнет – свистни меня, отволочём жмурика в дальнюю штольню.
Кое-как расстелив на толстых досках, отшлифованных ногами и телами многих предшественников, набитую трухлявой соломой дерюжку, считавшуюся здесь матрацем, капитан опустился на него удовлетворённо, стараясь не думать об обитающих в недрах  подстилки насекомых, вытянулся во весь рост и едва не провалился в сон от усталости, как вдруг притихший было умирающий сосед зашептал хрипло, с одышкой:
– Друг, а друг! Давай курнём!
– Нету, – сев на полу, развёл руками Фролов. – Бригадир обещал завтра на довольствие поставить, табаку выдать. Тогда и покурим…
– Да у меня… кх-хе-е, есть… А вот сил цигарку скрутить да от огонька прикурить нету… Пошарь, мил человек, в изголовье. Там кисет с махоркой затарен.
Капитан сунул руку под матрац соседа, нащупал тощий мешочек, достал. Развязав тесёмки, обнаружил в нём горсть табака и обрывок плотной, обёрточной будто, бумаги.
– Мне… экхр-р… кхе… тонюсенькую замастырь. Я пару раз потяну… Больше не могу – кашель душит. А кисет себе оставь. Мне он… кх-ху… ни к чему скоро будет.
Фролов неумело, стараясь не просыпать табак, обильно слюнявя бумагу, свернул две самокрутки, прикурил обе от светильника и, склонившись, протянул одну соседу. Тот взял её дрожащей истощённой рукой, затянулся и тут же зашёлся в долгом кашле. Но потом ожил будто, поинтересовался слабым голосом:
– Новенький, што ли? Откель, из каких краёв будешь?
Капитан, бережно посасывая чинарик, пояснил без подробностей:
– Да тутошний, в принципе. Из города.
– Ну и… кхе-кхе… как там нынче, на воле, в городу-то живут?
– Да по-разному, – милиционер споткнулся, задумавшись, как рассказать в двух словах умирающему о том, что творится сейчас повсеместно в России, а потом спросил сам: – А ты-то, брат, здесь давно?
– Меня… эк-хе… в семьдесят шестом замели. А нонче какой год? Во, вишь ты, как время летит… Но ничё…. Освобожусь скоро. Недолго уже…
Он опять зашёлся в тяжёлом кашле, в груди у него при этом хлюпало и хрипело. Отдышавшись, протянул окурок Фролову:
– На, заначь, потом досмолишь. А у меня табак душа уж не принимает. Чего добру пропадать?
И вновь забухал, заклокотал горлом. Просипел:
– Водички… там, в чифирбаке… кружечку зачерпни.
Капитан, прихватив кружку, прошёл по террасе. Нашёл большую лохань с водой, набрал, отнёс болезному. Тот жадно, большими глотками отпил. Острый кадык ходил по его худой шее вверх-вниз: ульк-ульк… Попив, откинулся на лежанку, обессиленно прикрыл глаза.
Задумавшись о своём, Фролов тяжко вздохнул:
– Ну и дела… И бежать, выходит, отсюда нельзя… Во влип, блин, в историю! Ни хрена себе, командировочка… лет на сорок сроком…
Сосед зашевелился, открыл глаза, спросил тихо:
– Тут есть кто ещё?
Милиционер оглянулся по сто­ронам:
– Да нет, кажись. Одни мы на этом насесте.
– Тада слухай меня, парень. Только… тс-с-с… – Он выпростал из-под укрывшей его ветоши иссохшую руку, прижал тонкий палец к губам. – Хотел для себя приберечь, но, видать, не судьба. Ближе склонись…
Капитан послушно присел, подставил ухо к сухим и бескровным губам умирающего.
– Было дело. Уходили отсюда. Только про это не знает никто. Потому как не люди уходили – рабсилы. А их не ищут и не считают особо. Одним больше, одним меньше. Пропал – мало ли куда? Может, породой завалило, а может, в реку сорвался и сгинул… – Умирающий замолчал обессиленно, потом, откашлявшись, продолжил: – Никому не говорил я про то. Тебе скажу. Может… эк-хе-х-хе… пригодится. Рабсилы все, парень, на одно обличье. Никто здесь одного от другого не отличает. Кроме меня… Я, парень, зверьё всегда любил. А эти… и не звери вовсе, а… как дети малые. Приметил одного. Он вроде толковее других оказался. И к людям тянулся. Ко мне. Я его Колькой назвал. Как сынка моего. Там, на воле…
Он опять замолчал, сглотнул комок в горле, и Фролов, боясь, что сосед умрёт прямо сейчас, лишив его надежды на бегство, забеспокоился:
– Может, водички вам… товарищ?
Умирающий мотнул отрицательно головой, продолжил, собравшись с силами:
– Он, Колька-то, приметный. У него белое пятнышко на морде, под левым глазом. Здесь, конешно, грязь, копоть, но, если присмотреться, различить можно. Ну, баловал я его. То корочку хлеба припасу, то каши лишний черпак дам. И он ко мне хорошо относился. Здоровенный такой, силищи необыкновенной, а ласковый. И понятливый. Слов много знал. Мы с ним даже балакали. Ну как с ребёнком трёхлетним. Я ему про волю рассказывал. Он так, бывалоча, и приставал: кажи, грит, каску! Во-от. А однажды пропал он. Гляжу – нет и нет, и на раздачу кормёжки не приходит. Их, рабсилов-то, я ведь кормил. Ну, сгинул и сгинул, думаю. Бывает. Жалко, конешно, но что делать… Они-то, рабсилы, долго не живут… А потом подогнали нам сверху новую партию зверолюдей. И ко мне приставили. Я тут вроде дрессировщика, оттого и кличка у меня – Дуров. А один рабсил – сразу ко мне. Так и ластится. Я глянул внимательно – мать честная! Это ж мой Колька! И пятнышко белое на морде при нём. Ну, я давай потихоньку допытываться у него: как так? Был здесь, а вдруг наверху оказался. Уж кого-кого, а рабсилов сроду никогда отсюда не забирали. Вот… Уф-ф… Дай-ка, парень, водички ещё испить…
Фролов заботливо поднёс к его губам кружку и поинтересовался нетерпеливо:
– Получается, что он из шахты сумел удрать?
– Сумел. Кое-что разобрал я из лепета его. На воле он был. Поблукал в тайге, почитай, месяц, и опять в лагерь явился. Это ж какой-никакой, а дом для него! Они ж, рабсилы, к вольной жизни совсем непривычные. А вохра там, наверху, я так кумекаю, не разобралась, что к чему, и опять его в шахту. Начал я Кольку расспрашивать: дескать, как ты наверх выбрался? Не может объяснить толком. А меня, допытываюсь, выведешь? Он кивает радостно, в грудь себя кулаком бьёт, зубы скалит. Ходить, говорит, лес, дерево много! Видать, тропку какую-то наверх отыскал. Короче, собрался я было рвануть, да вот не ко времени занедужил… Теперь-то уж, чую, всё. Отгулялся вконец.
– А рабсил-то тот… Колька… он здесь? – воспламенился мыслью о побеге Фролов.
– Живой. Даже навестил меня давеча. Гостинец принёс – крысу жареную. Да недожарил, несмышлёныш, на костре-то… Только шерсть опалил. Ну что с него возьмёшь, со зверёныша-то… Ты его в забое найдёшь. Угости чем, подружись. – Он опять замолчал, а потом вздохнул обречённо: – О-ох… устал я… Спасибо тебе, мил человек, за твою заботу. Товарищем меня назвал…. Я бы, уж извиняй, ещё водички испил. Всё нутро горит… полыхает прямо!
Милиционер схватился за кружку, обнаружил, что в ней не осталось воды, и метнулся к лохани. Когда, вернувшись, поднёс её к губам больного, тот был уже мёртв.
Боясь оступиться в темноте и сверзиться с высоты, капитан спустился по лестнице, крикнул дневальному:
– Там этот… Дуров который… Преставился.
Шнырь, подрёмывающий возле сооружённой из металлической бочки печки-буржуйки с кипящим чайником на конфорке, вздрогнул:
– Вот и освободился кореш… Сейчас народ с работы придёт, снесём на кладбище.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1.

С рассветом над тайгой потянулись, клубясь, тяжёлые тучи, зарядил дождь, колол холодными иглами лицо и озябшие до окостенения руки. Богомолов, толкая тачку из карьера по вымокшему дощатому настилу вверх, не удержал её в стёртых в кровь ладонях, опрокинул на бок и, поскользнувшись, шмякнулся рядом, перемазавшись с ног до головы в жирной глине.
«Пусть лучше убьют!» – равнодушно мелькнула мысль в воспалённом мозгу. Смерть, даже самая мучительная, казалась ему предпочтительнее и скоротечнее этого бесконечного, беспросветного ада, в котором он пребывал уже две недели. Приговор в двадцать пять лет каторжных работ он воспринимал как насмешку. Жить ему оставалось, даже если сегодня, прямо сейчас, не забьёт его своей суковатой дубиной до смерти бригадир, дня два-три от силы. И не важно, что произойдёт раньше – сердце не выдержит и лопнет от напряжения или он сам наложит на себя израненные руки. Верёвку подходящую он уже припас, перевязав ею в поясе сваливающиеся поминутно штаны, и место, где можно повеситься незаметно, присмотрел за бараком, на мусорной свалке, чтоб никто не ­мешал…
Достигнув сорокалетия, Богомолов, по сути, нигде никогда не работал и уж тем более не занимался физическим трудом. Даже на даче, единственном для горожанина месте, дающем возможность хоть как-то размять скованные бесконечным просиживанием в конторах мышцы, земли не вскапывал по той причине, что дачи у него отродясь не было. Из тяжестей ему доводилось переносить лишь сумки с базара, наполненные покупками, сделанными женой, но и эти походы продлились недолго. С женой он вскоре развёлся, потому что семейные хлопоты оказались обременительными и мешали ему исполнять главное своё предназначение – жечь глаголом сердца людей, быть писателем. Занятие литературой требовало от него полной самоотдачи.
О литература! Он любил её бесконечно, трепетно и самозабвенно. Он мог часами – да что там часами – сутками напролёт! – рассуждать о ней, особенно под водочку, с такими же беззаветно преданными писательскому ремеслу друзьями.
В краевом центре их было немного – человек тридцать, пожалуй, единомышленников. Они знали друг друга давным-давно, были примерно одного возраста, от сорока до шестидесяти, кучковались вокруг местного Дома писателей, и чужих в свой круг не пускали. Правда, и сами не писали почти – зачем, ведь каждый из них давно застолбил свою тему, свою делянку на ниве словесности, обрёл статус писателя, вступив по публикациям в коллективных сборниках в Союз, за долгие годы тусовок на различных презентациях примелькался публике и обойти его при назначении грантов или творческих стипендий казалось теперь верхом неприличия, проявлением неблагодарности со стороны краевой власти и читательской аудитории.
За много лет, проведённых в довольно узком кругу, они успели тихо возненавидеть друг друга, но продолжали держаться вместе, ибо закон природы таков: в стае прокормить себя легче. Они давно  притерпелись, притёрлись, как патроны одного калибра в обойме, и немедленно отторгали тех, кто вдруг из этого калибра выпадал – умудрялся, например, выпустить книгу, прорвав блокаду столичных издателей. Выскочку клеймили дружно, взахлёб, объявляя графоманом и конъюнктурщиком, литературным подёнщиком и халтурщиком, посмевшим потрафить невзыскательным вкусам нынешней читающей публики. Ибо давно известно, что настоящих писателей сегодня не издают, отдавая предпочтение создателям низкопробной масскультуры.
Писатели в краевой обойме, как те же патроны, например, бронебойные и трассирующие, подразделялись на урбанистов и почвенников. Богомолов, хотя и был с рождения горожанином, с полным правом примыкал к последним. Это право он заслужил, выстрадал, можно сказать, проведя после окончания пед­института три кошмарных месяца в сельской школе, куда его направили преподавать по распределению. За это полное невзгод время он успел несколько раз истопить печь, однажды съездил по бездорожью на попутном тракторе «Беларусь» в райцентр и хорошо узнал жизнь русской деревни, стал человеком бывалым, много повидавшим на своём веку, прежде чем навсегда вернуться в город. И с тех пор новым знакомым он представлялся: «Богомолов. Бывший сельский учитель, а ныне – писатель…»
С такой богатой биографией его давно заявленный роман «Пуд соли» обещал стать событием в литературе, и это вынуждены были признать все друзья-недруги, собратья по нелёгкому писательскому ремеслу…
От этих воспоминаний у Ивана Михайловича будто сил прибыло. Он бодрее зашагал в колонне под лай конвойных собак, и в голове его привычно стала складываться первая забойная фраза, гениальная в чеканной своей простоте. Фраза ненаписанного пока романа: «Человек шёл по тайге напрямки, не разбирая дороги…»
Ему вспомнились литературные вечера, которые по разнарядке краевого управления культуры проводились то в библиотеках, то на предприятиях города, когда они, писатели, читали свои стихи и рассказы, а немногочисленная, как правило, публика слушала вежливо, аплодировала в конце, и все после таких вечеров оставались довольны. Чиновники тем, что запланированное культмассовое мероприятие состоялось, литераторы – полученным за выступление гонораром, слушатели – приобщением к чему-то экзотическому, вроде японского театра теней. Столь же непонятному, скучному, но познакомиться с чем, раз считаешь себя культурным человеком, обязан…
Иногда такие встречи заканчивались застольем с организаторами в узком кругу, и боже ж мой, что они ели! И бутербродики с красной икрой и маслянистыми шпротинками, под майонезом, и колбаску с ветчинкой, и салатики с яичком да крабами и конечно же всё под водочку, а то и коньячок с лимончиком да копчёной курочкой… Не ценил, сукин сын, что имел, не ценил!
Богомолов украдкой смахнул набежавшую невольно слезу.
– Шире шаг! – вернул его к ужасной действительности окрик начальника конвоя. – Не успеете в лагерь до темноты – всех, гады, положу здесь до утра мордой в грязь на дороге!
Зеки припустились резвее, и Иван Михайлович, постанывая при каждом шаге от боли в стёртых до костей, как ему казалось, ступнях, зачастил вслед за всеми, сосредоточив на мучительной ходьбе всё внимание – чтоб не отстать или, упаси боже, не наступить ненароком в очередной раз на пятку злобному крепышу впереди.
Вместе со всеми, грохоча по дощатому полу, Богомолов нырнул в душное, смрадное от запаха немытых тел, лежалого тряпья и дурной еды помещение и почувствовал себя почти счастливо.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1.

Золотисто-зелёным платком окутала озябшую тайгу осень. Эдуард Аркадьевич упивался бездельем.
Дед поселил его при себе, во флигеле в глубине двора. Над тесовой крышей уютного, ладно срубленного из крепкой лиственницы домика нависали две могучие берёзы, переплетаясь в вышине жёлтыми кронами.
По вечерам становилось зябко уже, и Марципанов-младший полюбил топить печь. Молчаливый бесконвойник, облачённый, чтоб отличаться от прочих зеков, в синюю, вроде фабричной спецовки, униформу, приносил объёмистую охапку дров, разжигал огонь, и Эдуард Аркадьевич, не закрывая дверцы, подолгу сидел бездумно перед очагом на низкой табуреточке, изредка подбрасывая в пламя поленья и шевеля угли кочергой.
Всё произошедшее с ним в последнее время настолько походило на сон, что он решил целиком отдаться воле подхвативших и понёсших его в неизвестность событий, никак не стараясь предугадать и изменить своё будущее.
Днём он бродил по посёлку, вполне ухоженному, но всё равно будто осевшему, оплавившемуся от старости. Народа ему попадалось немного – служивые из вохры, затянутые в портупеи, их жёны, как правило, толстые и бесформенные, с глупо-заполошными лицами, старики, все как на подбор, отличавшиеся несмотря на очевидную дряхлость, пронзительным и колючим чекистским взглядом, от которого холодок по спине пробегал. Изредка мелькали спешащие по хозяйственным делам бесконвойники,  вышедшие за какие-то особые заслуги перед администрацией из зоны на вечное поселение, – бывшие зеки, измождённые, старые, так и не ставшие на воле полноценными гражданами этой непризнанной таёжной республики и оттого пугливо снимавшие шапки и торопливо кланяющиеся каждому встречному.
Дед не докучал особо внуку, не дёргал по пустякам, несколько раз передав привет и поинтересовавшись, не требуется ли чего, через домоправительницу Октябрину. И когда однажды спозаранку он прислал за Эдуардом Аркадьевичем вестового, пригласив на аудиенцию не домой, а в штаб, бывший правозащитник понял, что разговор состоится серьёзный.
– Ты понимаешь, Эдик, – говорил внуку Марципанов-старший четверть часа спустя, – наша пропаганда никуда не годится. Мы построили общество будущего, но так и не можем доходчиво объяснить его преимущества согражданам из числа спецконтингента. Да, марксизм-ленинизм – мощнейшее идеологическое оружие, позволившее нам на протяжении довольно длительного времени, не изменив своим принципам, выстоять во враждебном окружении. Но учение классиков нуждается в постоянном творческом развитии. А наш главный идеолог, подполковник Клямкин, как заезженная пластинка, уже несколько десятилетий талдычит и зекам и сотрудникам об одном и том же – преимуществах социалистического способа хозяйствования перед капиталистическим, о том, что коллективное владение средствами производства выгоднее, чем частное… Но большинству из наших граждан такие абстрактные понятия, я извиняюсь, до фени!
Дед закашлялся, и Эдуард Аркадьевич услужливо налил ему в стакан воды из графина. Смочив горло, престарелый полковник продолжил:
– На этом, кстати, ваша КПСС погорела…
– Она не моя, – торопливо вставил Марципанов-младший.
– Твоя, твоя, – строго глянул на внука дед. – Расслабились, оппортунисты хреновы, сами и народ распустили. И насчёт тебя у меня разведданные есть, чем ты в перестройку вашу долбаную занимался. Ну, да ладно, надеюсь, извлёк уроки. Так вот, ты, внучек, живой свидетель перемен, произошедших на постсоветском пространстве. Мы здесь не такие дремучие, как тебе наверняка показалось. И радио слушаем, и телепередачи спутниковой тарелкой ловим, и даже прессу периодически почитываем… Не все, конечно, так, как я, информированы – только узкий, избранный круг. Зачем народу мозги засорять? Но ты-то в этом содоме жил! Тебе и карты в руки.
– В смысле…
– В смысле того, что мы хотим с пользой для дела использовать твои пропагандистские навыки. Главный упор в нашей агитации мы должны делать на то, что люди в пореформенной России лишены многих благ, доступных в нашем обществе режимного коммунизма даже преступникам. У нас – свежий воздух, на целебной хвое настоянный, санчасть, где, если что заболит, – вмиг зелёнкой замажут. Во внешнем мире преступность: грабежи, заказные убийства. А в лагере – покой и мирный созидательный труд надёжно защищены от всякого рода посягательств крепким забором и бдительными часовыми, охраняющими наши рубежи. Каждый заключённый уверен в своём завтрашнем дне, гарантирован от неожиданностей и потрясений. Весь быт регламентирован правилами внутреннего распорядка. Наш человек знает, что, проснувшись утром по подъёму, он плотно позавтракает, потом хорошо, с полной отдачей, потрудится, вечером культурно отдохнёт, прослушает политико-воспитательную лекцию, пообщается с товарищами по бараку, где царит дух коллективизма, ответственности каждого за общее дело. И так из месяца в месяц, из года в год, практически всю жизнь. Это ли не настоящее счастье? К сожалению, не все его ценят…
– Послушайте… э-э… дедушка, – не без внутреннего сопротивления по-родственному обратился к престарелому энкавэдэшнику Эдуард Аркадьевич. – А зачем вам вообще это надо – объявлять всех, кто попадает в лагерь, шпионами, диверсантами… Вы же прекрасно знаете, что это безобидный, шатающийся по делу и без дела по тайге люд?
– Власть должна быть легитимна, – отрезал дед. – Мы не бандиты какие-нибудь с большой дороги. Наоборот, спасаем людей, вырывая их из больного, прогнившего общества. А чтобы они не чувствовали себя без вины виноватыми… Как говорится, был бы человек, а статься найдётся.
– Но ведь они действительно не виноваты ни в чём!
– Как это не виноваты? – сурово насупил брови полковник. – Все они – изменники социалистического отечества. Каждый из них, не щадя своей жизни, должен был защищать советскую Родину. А они? Предали, струсили, не встали на баррикады в критический момент! Вот и пусть посидят теперь, поразмыслят… Трудом искупят вину. Я тебе больше, внучек, скажу. Если я… ну, не я, конечно, а мои единомышленники, которых, я знаю, ещё много в России, придём к власти в стране, то нам с населением придётся поработать серьёзно. Чтобы эту дурь демократическую выветрить. Свобода личности – это болезнь. Как вирус, который вы все со сквозняком из-за океана подхватили. А вирус простуды как излечивается? Правильно, потогонными средствами. Пропотеет, хе-хе, народ, общественно полезным трудом занимаясь, глядишь, и выздоровеет!
Старик заметно устал, голос его слабел. Наконец он без сил отвалился на спинку кресла. Дрожащей рукой поднял лежащий перед ним листок:
– Вот, ознакомься. Это мой сегодняшний приказ о присвоении тебе специального звания – капитана внутренней службы с одновременным назначением на должность заместителя начальника КВЧ…
– Кэ-вэ… чего? – не понял Эдуард Аркадьевич.
– Культурно-воспитатель­ной час­ти лагеря, – поморщившись на бестолковость внука, пояснил дед. – Становишься вторым лицом после замполита. А со временем, я надеюсь, будешь и первым.
Марципанов-младший молчал озадаченно, вертя в руках напечатанный на машинке с высохшей лентой и от того бледным, плохо читаемым шрифтом, приказ.
– Стар я, внучек, – вздохнул жалобно дед. – А передать дело всей жизни некому… И вдруг ты! С неба свалился. Я, конечно, убеждённый атеист, но не могу не увидеть в этом факте указующий перст судьбы.

2.

Быстро, в два дня, Марципанову-младшему пошили форму – повседневную и парадную. Тщательно рассмотрев собственное отражение в большом, в два человеческих роста высотой, зеркале, он неожиданно для себя остался доволен. Куда делся лысоватый интеллигентик с заметным брюшком, оплывшей фигурой и опущенными безвольно плечами? В резной, тёмной полировки раме – словно фотографический портрет стройного и строгого офицера весьма воинственной наружности. Зелёный китель-френч сидел на нём как влитой, подчёркивая могучую грудь, бугрящуюся мышцами, каких у бывшего правозащитника в естественном, так сказать, обличье и в молодости не бывало. Затянутая на талии портупея подобрала живот, синие, плотной диагонали, галифе и сияющие антрацитным блеском тупоносые хромовые сапоги с высокими каблуками, подбитыми для форса и крепости железными подковками, добавляли Эдуарду Аркадьевичу в росте и скрывали природную кривоватость ног. Сверкали звёздочки на погонах и кокарда в синей энкавэдэшной фуражке с краповым околышем. На правом боку великолепно смотрелась жёлтая, толстой воловьей кожи, кобура с тяжёлым, грозным и безотказным пистолетом ТТ внутри.
Поскрипывая сапогами, бывший правозащитник поворачивался перед зеркалом то так, то эдак.
– Как вам мундирчик-то личит! – подобострастно всплеснул руками портной-бесконвойник. Он суетился вокруг, то расправляя, то одёргивая складки на кителе, снимая с материи невидимые пушинки. – Прямо сталинский сокол!
Таким обновлённым и явился утром Эдуард Аркадьевич в штаб. Его переполняло незнакомое ранее чувство собственной значимости и превосходства над большинством окружающих. Великое всё-таки изобретение – мундир. Это гражданские штафирки, хоть и одеты пёстро, а все одинаковы. Только намётанный в бутиках глаз  способен отличить импортный костюм за пять тысяч долларов от того же покроя, но в китайском исполнении – за две тысячи отечественных рублей. Лишь искушённый человек оценит реальную стоимость камня в золотом перстне или наручных часов в корпусе белого металла на невзрачном кожаном ремешке. Только, пожалуй, персональный автомобиль позволяет на улице отличить важную персону от мелкого клерка из захудалой конторы. Зато форма сразу определяет статус человека и его место в общенародном строю!
Конечно, капитан внутренней службы – не великое звание. Но это смотря где. Например, в избалованной чинами Москве. А в провинции, в военном городке например, – вполне достойное. А уж здесь, в таёжном посёлке, каждый встречный тянулся по струнке, козырял, поравнявшись, и печатал по-строевому шаг – и конвойные солдаты, и сержанты, и младшие офицеры, а уж зеки-бесконвойники или поселенцы и вовсе расстилались, торопливо срывая с головы шапку и кланяясь в пояс:
– Здравия желаю, гражданин капитан!
«Так-то вот!» – не мог прогнать он самодовольной улыбки с чисто выбритого, щедро умытого одеколоном «Красная Москва» лица. И думал снисходительно-лениво: «Я вам не кто-нибудь… Вы у меня, разэдакие, попляшете…»
3.

Старый, замшелый от древности, полковник особо не досаждал своим вниманием. Жил дед в роскошном по здешним меркам двухэтажном тереме, увитом затейливой резьбой. На высоком крыльце под узорчатым козырьком днём и ночью топтался часовой с автоматом ППШ на груди, из слухового окна чердака торчал, словно смертоносное жало, ствол пулемёта максим со снаряжённой лентой и недремлющим расчётом, а на дощатой мостовой перед домом стоял, замерев, готовый в любую секунду взреветь мотором, сияющий хромированными бамперами трофейный опель.
Обычно именно на нём, откинувшись на подушках заднего сиденья, подкатывал Хозяин каждое утро к штабу на час-другой, ковылял, бережно поддерживаемый под руку адъютантом Подкидышевым, в свой кабинет мимо застывших по стойке смирно в коридоре сотрудников. При этом, несмотря на очевидную дряхлость, дед в парадном кителе с золотыми полковничьими погонами и медалями на груди, в сияющих сапогах, умудрялся выглядеть настолько царственно-величаво, что даже Марципанов-внук тянулся перед ним в струнку, держа подрагивающую от напряжения ладонь у лакового козырька фуражки.
На этот раз дед вызвал его в свою домашнюю резиденцию. Не без волнения миновав часового на парадном крыльце, Эдуард Аркадьевич перешагнул порог дома, где его встретил личный телохранитель Хозяина – кряжистый, темнолицый, будто из целого ствола морёного дуба топором вытесанный, седой, вечно хмурый и неразговорчивый лейтенант Подкидышев. Он кивнул нелюдимо гостю и повёл его через просторный холл к лестнице, ведущей на второй этаж.
Эдуард Аркадьевич шагал следом, озираясь украдкой по сторонам и, зная теперь наверняка, что всё вокруг него – всерьёз, настоящее, не мог всё-таки избавиться от мысли, будто принимает участие в театральной пьесе из прошлой, известной ему лишь по книгам да кинофильмам жизни.
Словно подобранные режиссёром, придерживающимся реалистических традиций в искусстве, декорации, воспринимались огромные картины в золочёных багетах, которыми были увешаны стены. На полотнах – изображения Сталина в мундире генералиссимуса, Будённого, Ворошилова, Берии, ещё каких-то партийных и военных деятелей той поры – все как на подбор усатые, в кителях и застёгнутых наглухо под горлом френчах, с орденами и звёздами Героев на груди.
Из неосязаемых почти, ранних самых воспоминаний детства всплывали перед взором Эдуарда Аркадьевича узнаваемые зыбко, как дежавю, предметы сметённого временем быта – шаткие, из бамбуковых веточек собранные, этажерки, раскрытые книгой с зеркальными обложками трельяжи и высоченные, как надгробные памятники, трюмо, слоноподобные шифоньеры и комоды, похожие на кремлёвские башни буфеты с гранёными рюмками и советским фарфором за стеклянными дверцами, просторные и вместительные, будто лимузин, чёрной кожи диваны, патефоны с разинутыми пастями крышек и плоскими языками пластинки, круглые картонные радиорепродукторы, тонкие и длинные, напоминающие бедренную кость динозавра, вазы с торчащими из узкого горлышка пыльными, пахнущими кладбищенским тленом, бумажными розами, и ещё множество вещей из другой эпохи, ни названия, ни предназначения которых бывший правозащитник не знал.
Адъютант проводил Марципа­нова-­млад­шего в просторную спальную, а сам остался за дверью.
– А-а… Это ты, Эдуард? – услышал он слабый голос.
Дед возлежал на широкой деревянной кровати под тюлевым… балдахином, что ли?.. опершись спиной на взбитые пышно подушки и укрытый по грудь толстым стёганым одеялом. Выпростав из-под него сухую руку с тонкими, как восковые свечи, пальцами, он указал на стульчик у изголовья ложа.
Внук присел чинно, скрипнув новенькой, не обмякшей ещё портупеей и передвинув назад, ближе к пояснице, кобуру с пистолетом – чтоб не мешала.
– Вот какой ты у меня… чекист, – внимательно осмотрев его, вздохнул удовлетворённо старик. – А я, вишь, позиции боевые, кажись, оставляю… – Он сделал попытку сесть выше, но не сумел, сполз сухонькой спиной с подушки. Эдуард Аркадьевич поспешил на помощь, подтянул его за костлявые плечи, усадил поудобнее. Дед кивнул, покашлял хрипло и, отдышавшись, продолжил: – Выстоял я на посту, сколько смог… Ну, как ты у нас? Освоился? Разобрался, что к чему?
– Э-э… в общих чертах,  –  промямлил бывший правозащитник.
Полковник стрельнул в него из-под отёчных век на удивление пронзительным взглядом.
– Экий ты: э-э да мэ-э… Нет в тебе энергии, молодого задора, куража. Чтоб, значит, как мы в своё время – с шашкой на врага, с гранатой на танк… Какие-то вы все, молодые, рохли!
– Я уже не молод, дедушка, – конфузливо глядя на истёртый туркменский ковёр на полу, заметил внук. – Мне пятый десяток пошёл.
– Хе-хе… кхе… – засмеялся, а потом закашлялся старый полковник. – Ты юноша! Я в твои годы такими делами вертел! У меня под началом три лагпункта было. Десять тыщ зеков, конвойный полк... Мне… сам Сталин звонил, делами интересовался. Берия за руку здоровался! А ты… пятый десяток… Ну ничё, лет через сорок поймёшь, что такое настоящая старость.
Эдуард Аркадьевич кивал покаянно.
– И форма на тебе как влитая сидит, – продолжил дед, – и портупея, и шпалер в кобуре… Любо-дорого посмотреть. На человека, мужика стал похож! А кем ты на воле, на Большой земле был? Пустым местом. В джинсиках, небось, потёртых щеголял, в свитере растянутом. Тьфу, стиляги! Одним словом – интеллигенция. Недаром Ленин вас говном называл. От неё, интеллигенции, всё зло.
– Так революцию-то в основном интеллигенты делали, – несмело возразил Марципанов-младший. – Тот же Ленин – с высшим образованием…
– Ну да, ты ещё народовольцев с толстовцами вспомни! – ожил, зашевелился на кровати полковник. – Ошиблись, господа социалисты. Они ведь как рассуждали? Дадим мужику землю, научим грамоте, гегемона-рабочего совладельцем средств производства сделаем, откроем вместо кабаков избы-читальни и чайные, и вот он, грамотный, благообразный труженик на свободной земле. А что в итоге получили? Массовое воровство, наплевательское отношение к общественно полезному труду… Нет, внучек. Разочарован я в людях вообще. Их не воспитывать, а принуждать к добру надо. Дубиной. А уж какая то дубина будет – сталинская, социалистическая или либеральная, капиталистическая – не суть важно. Главное – человека в рамки поставить. И наглядно ему показать: вот в этих пределах при условии исполнения таких-то обязанностей, соблюдении таких-то правил тебе будет сытно, комфортно и хорошо. А за нарушение – в лагерь ли, как при Иосифе Виссарионовиче, или под забор, на помойку, как при капитализме, – нет, в сущности, разницы… – Старик задохнулся, закашлялся, и внук метнулся к ночному столику, налил ему из графина стакан молока, подал. Дед выпил послушно, мимолётно заметив: – Эх, кедровки бы сейчас рюмку! Но не могу. Желудок не принимает. Видать, отпил уже своё… Ты думаешь, – обратился он к Эдуарду Аркадьевичу, – я деспот, тиран ополоумевший? Который спрятался здесь, в тайге, потому что у него полсотни лет назад крыша съехала? Не-ет, брат. Я, наоборот, умнее многих был. И понимал, чем эта херня – оттепель, разрядка, демократизация – закончится. И у Хрущёва с Брежневым, и у этих, америкосов, и прочей буржуазии. У одних социализм развалился к чертям собачьим, потому что принудиловку, дубину отвергли, а капиталисты в либерализм, в общечеловеческие ценности тоже доигрались до мирового кризиса, до краха… И ведь что обидно! – вскинулся он, словно испытав прилив энергии, на подушке. – Ведь прав был я! И дожил, дождался, когда у них всё прахом пошло! И тебе завещаю, внук. Погодь чуток, скоро такие лагеря, как наш, в масштабах всего мира понадобятся! А мы – тут как тут со своим опытом и научными разработками… Эх, не успел я, сил не хватило, – прикрыл он устало тяжёлые веки. – Тебе придётся дело всей моей жизни до ума, до последнего конца доводить.
– Мне?! – хотя и ждал в душе чего-то подобного, всё-таки вздрогнул от неожиданности внук.
– Тебе, тебе, – сварливо подтвердил дед. – Больше, как ни крути, как ни маракуй, некому…


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1.

В первую же ночь, проведённую в шахте, Фролова едва не зарезали. Он и раньше-то, в другой жизни, спал плохо, урывками, маялся от бессонницы, глотал украдкой от жены таблетки снотворного, изъятые им как-то при досмотре у токсикомана. Врачи говорили – стресс, профессиональный недуг милицейского люда, а уж оперсостава – тем более. Вот и в шахте, устроившись на ночлег после бурного, полного новых впечатлений дня, лежал, смежив тяжёлые от недосыпа веки, на комковатой подстилке, прислушиваясь к дружному храпу и бормотаниям намаявшихся за день работяг-мужиков.
Здесь, на верхнем ярусе нар, было тепло, коптилка на столбе едва освещала небольшое пространство у лестницы, ведущей вниз, и капитан сначала услышал, как скрипят протестующе поочерёдно перекладины, а потом разглядел крупную фигуру в лохмотьях, взобравшуюся на помост по-собачьи, на четвереньках.
Сперва он не придал особого значения появлению чужака: мало ли по каким делам блукают зеки, замкнутые в тесном пространстве подземелья на долгие годы? Но потом насторожился, заметив, что ночной гость крадётся, не поднимаясь с колен, вдоль рядов спящих, внимательно вглядываясь в их лица, а в зубах его зажат поблёскивающий тускло нож!
Фролов лежал в самом конце настила, а потому, окончательно прогнав дрёму, успел собраться, сосредоточиться, пристально наблюдая сквозь прищур за приближающимся неумолимо грозным визитёром.
И когда тот, остановившись напротив капитана, взял в правую руку заточку и прыгнул, милиционер нанёс ему ребром ладони удар, целясь в кадык, одновременно отбив лезвие.
Зек рухнул рядом, изумлённо хрюкнув, попытался встать, но Фролов, ловко вскочив первым, крепко захватил голову противника – одной рукой за подбородок, другой прижал затылок и резко крутанул в сторону. Раздался характерный хруст сломанной шеи.
Нападавший всхрапнул, конвульсивно дёрнулся и затих. Никто из спящих по соседству не пошевелился даже. Не то чтобы они не слышали ничего, не видели скоротечной жестокой схватки. Просто наверняка руководствовались старой лагерной мудростью: меньше знаешь, дольше живёшь. Встревать в чужие дела, лично тебя не касающиеся, в зоне не принято.
Поблагодарив мысленно инструктора по рукопашному бою, гонявшего в своё время беспощадно милицейских курсантов до изнеможения и натаскавшего-таки их действовать в подобных ситуациях на автомате, не думая, капитан вынул из тёплой руки трупа заточку, сунул под свой матрац. Потом не без труда перетащил обмякшее безвольно тело на край настила и, поднатужившись, спихнул вниз. Через мгновенье из темноты послышался глухой удар – будто мешок картошки свалился.
Фролов вернулся на своё место и распластался на жёстком ложе. О том, что будет завтра, старался не думать. Если ты не в силах просчитать последствия своего поступка, не ломай понапрасну голову… «По крайней мере, свою, – хмыкнул он в темноте. – Чужую-то уже сломал!»
Остаток ночи провёл в полусне: дремал чутко, вполглаза, как пёс. Но попыток нападения больше не повторилось.
Когда основная часть каторжан разбрелась по рабочим местам, нарядчик обернулся к Фролову, не без одобрения хмыкнул:
– А ты, оказывается, мусорок резкий. Хряпу голыми руками завалил…
– Делов не знаю, – пожал плечами капитан. – Никакого Хряпу в глаза не видел… Да и потом: с чего на меня братве нападать? Пахан обещал не трогать.
– Одно дело – приговор тебе вынести по понятиям и на ножи поставить. Тут бы ты не отмахнулся – навалятся толпой и запорют. Другое – если Хряпа хотел на тебе в авторитеты подняться. По своей, так сказать, личной инициативе. Тут уж кто кого. И то, что ты его замочил, – правильно. Другие трижды теперь подумают, прежде чем с тобой вязаться. Но и ты хвост не задирай. Лагерная жизнь так устроена, что, если захотят, – всё равно кончат. Не пером в бок, так кайлом по затылку. Так что не зевай, ходи да оглядывайся… Теперь о работе. Будешь баландёром у рабсилов.
– Жратву, что ли, таскать? – уточнил милиционер.
– Таскать они сами будут. У них силы невпроворот. А твоя задача – хлёбово на порции им делить. И следить, чтоб зверьё между собой не дралось и хавку друг у друга не отнимало.

2.

Через несколько дней милиционер вполне освоился с обязанностями баландёра. Рабсилы его слушались, конфликты среди них при раздаче пищи пару раз вспыхивали, но, порычав друг на друга, поскалив клыки и гулко побарабанив себя по груди кулачищами, лохматые чудовища тем и ограничивались, подтвердив свою иерархию в стае и место в очереди за похлёбкой.
Вспомнив рассказ умершего предшественника, Фролов попытался выяснить, кто из рабсилов свободолюбивый, исчезавший непостижимым образом периодически из шахты путешественник Коля. Пищеносы, изрядные, как и прочие троглодиты, долдоны, хотя и не лишённые жутковатого обаяния в звериной своей непосредственности, и вопроса не поняли, когда капитан попытался выяснить личность Коли у них.
Не раз и не два Фролов, отчаявшись, взывал в толпу зверолюдей:
– Коля! Коля! Ко мне! Еда, хлеб, сахар!
И вот однажды из тёмной массы рабсилов перед кормёжкой выступил гигант. Прижимая глиняную миску к груди, он ответил членораздельно:
– Хлеп, сахар. Коля дай!
Капитан едва черпак не уронил от неожиданности. Потом опамятовался, достал из кармана кусочек припасённого загодя пилёного сахара, протянул, объясняя:
– На, ешь. Стой тут. Потом ещё дам, – и навалил ему с верхом в посудину крупяной каши.
– Па-си-па! – рявкнул тот и мгновенно хрупнул сахаром в крупных зубах.
– Вежливый какой, – удивился милиционер и, указав новообретённому Коле на место подле бачков, крикнул остальным: – Налетай, пещерный народ, в порядке живой очерёдности!
Закончив раздачу пищи, он по-свойски взяв рабсила за плечо, подвёл его ближе к костру и первым делом осмотрел морду. Седая прядь, хотя и замазанная изрядно сажей, оказалась в наличии. Оглядевшись, нет ли поблизости зеков-бригадиров, Фролов сел на обломок скалы. Коля устроился напротив, шлёпнулся задом на землю, охватил длинными руками колени и уставился на нового хозяина преданно, по-собачьи.
Фролов извлёк из-за пазухи ломоть хлеба, протянул зверочеловеку:
– На, ешь.
Тот схватил, понюхал и сунул в пасть, хамкнул со вкусом.
– Ты, Коля, на воле был? Тайга ходил? – приступил к расспросам капитан. – Лес… э-э, деревья, много деревьев видел?
– Идел, – подтвердил, сглотнув угощение, рабсил. – Де-ре-ва многа, ва-да мно-га, е-да мало.
– Болото ходил? Вода, грязь, чавк-чавк! – потоптался на месте, изображая хождение по трясине, милиционер.
– Чав-чав! – оскалился в счастливой улыбке Коля.
Капитан с замиранием сердца понял, что этот рабсил действительно бывал в тайге! И, похоже, за пределами лагеря!
– А скажи-ка мне, Коля, э-э… – замялся Фролов, не зная, как при ограниченном словарном запасе зверочеловека объяснить, что от него требуется. – Как ты из шахты выбрался? Отсюда, – обвёл он рукой окружающее пространство, – лес сходить как? – и для наглядности опять потопал, раздвигая воображаемые ветви деревьев.
– Ва-да! – будто бы поняв, изрёк рабсил.
– Да знаю, что болота кругом, вода, – поморщился с досадой милиционер. – Отсюда как ты вышел? Пещера наверх лес ходить как? Бельмес? Твоя моя понимай?
– Ай! – оскалился рабсил. – ­Ва-да!
– Тьфу ты, бестолочь! – сплюнул в сердцах Фролов, а потом, взяв зверочеловека за мощный бицепс, заставил встать. – Ходи лес. Покажи дорогу. Пошли.
– Лес! – встрепенулся Коля и задышал, возбуждённо раздувая ноздри. – Ва-да.
– Да чёрт с тобой! Пусть вода, – подбодрил его капитан и, оглянувшись опасливо, не наблюдают ли за ним зеки-бригадиры, пробормотал вполголоса: – Веди меня, Сусанин хренов, на свободу, наверх.
– Ва-да! Е-да! – восторженно подтвердил Коля и решительно зашагал к ближайшей штольне, враскачку и сутулясь слегка, в слепую абсолютную темноту.
Милиционер, прихватив бросающую в окружающее пространство тусклый лучик света «летучую мышь», поспешил следом, держа для верности гиганта за меховую бугристую от литых мышц руку.
Рабсил, судя по всему, отлично видел во мраке, хорошо ориентировался в лабиринте проходов. Он вёл милиционера уверенно мимо выработок, где долбили кайлом и ломами золотоносную породу зверо­человеки.
Нырнув вслед за Колей в совсем уж узкий, так, что идти приходилось, скорчившись в три погибели, проход, милиционер услышал вдруг ровный и мощный шум.
– Вада! – известил рабсил и веселее затопал ножищами по усеянному мелким щебнем туннелю.
А через несколько минут, подняв лампу повыше, капитан разглядел, что штольня упёрлась в разлом, на дне которого бурлил, стремительно нёсся, пенясь и задевая острые скальные берега, чёрный поток.
– Вада! Лес! – указал на подземную реку Коля.
Только теперь до Фролова дошло, что именно этим путём попадал наружу вольнолюбивый рабсил! От мысли, что придётся нырнуть в этот мрачный, холодный поток, милиционеру стало не по себе.
Подойдя к самому краю, он осветил русло. Слева, примерно в десятке метров, вода вырывалась из узкой щели в скале и обрушивалась в нишу внизу, образуя неширокое озерцо. Из него, крутанувшись буруном, поток устремлялся вправо и с грохотом нырял под каменистые своды, исчезая из глаз.
Фролов опасливо попятился. Ухнуть в  ледяную до ломоты в костях реку, уйти, увлекаемому течением, в недра горы, плыть неизвестно сколь долго без глотка воздуха с тем, чтобы вынырнуть непонятно где? Да и вынырнуть ли вообще? На это он решительно не способен. И рассуждая здраво, если бы существовал этот водный путь на поверхность, на волю, разве не додумались бы воспользоваться им за столько лет досужие в поисках тропок к свободе и изощрённые в побегах зеки? Но ведь рабсил-то на воле бывал! Однако откуда ему, Фролову, об этом известно? Разве можно считать достоверным источником сведений умирающего заключённого и полоумного зверочеловека? Нет, риск слишком велик… И потом, если, что маловероятно, побег вплавь по подземной реке и удастся, разве сможет он выжить без снаряжения, без продуктов питания, в лёгкой драной одежонке каторжанина, блуждая в промозглой осенней тайге?
– Вада! Лес! Ходить! – прервал его отчаянные размышления счастливым возгласом Коля.
И вдруг, схватив правую руку милиционера так крепко, что тот выпустил из пальцев лампу, которая разбилась о камни, мигнув на прощание жалобно, рабсил шагнул с края обрыва вниз. Не успев ахнуть, Фролов полетел следом и, ударившись о поверхность воды, сделал лишь один судорожный вдох, глотнул напоследок воздуха, а затем камнем пошёл ко дну…
Дальнейшее он помнил смутно. Пучина, как и предполагалось, ледяная, тисками холода сдавив грудь, поглотила и подхватила его, понесла в неизвестность.
Объятый ужасом, Фролов почти сразу почувствовал нехватку воздуха. Тысячи микроскопических игл, будто морозные лучики снежинок, впились ему в лёгкие. Неудержимый рефлекс побуждал вдохнуть полной грудью, насытить кровь кислородом, и капитан до хруста стискивал зубы, понимая, что вдох на глубине окажется в его жизни последним.
Он мучительно таращил глаза, но не видел ничего вокруг и даже не мог понять, на поверхности ли находится или погружён в пучину.
Рабсил по-прежнему крепко держал капитана за руку, а тот в панике вцепился намертво в густую шерсть зверочеловека, схватился прочно и не отпустил, теряя сознание…
Наверное, он всё-таки порядком наглотался воды. Потому что, когда очнулся в кромешной тьме, чувствуя под боком надёжную твердь скалы, долго откашливался, дрожа от холода в мокрой одежде, отхаркивался и чихал, дыша тяжело, с бульканьем, и сплёвывая скопившуюся в бронхах жидкость.
Кто-то шевельнулся рядом. По пахнущей остро сырой шерсти опознал Колю. Сказал, стуча зубами, от озноба и страха:
– Ты что же это, гад, делаешь?! Ведь утопить меня мог!
– Вада! Лес! Ходить! – рявкнул восторженно рабсил.
– Какой, на хрен, ходить! – возмутился, едва дыша, Фролов. – Плыл, как говно в проруби… Да постой ты, дай дух перевести!
Но зверочеловек схватил его за рукав промокшей насквозь робы, потянул к бурлящей поодаль реке.
– Ч-чёрт… Стой! Опять?! – вскрикнул капитан, но Коля подхватил его под мышку, понёс, и в следующее мгновение милиционер вновь оказался в воде по пояс, сердце захолонуло, он судорожно вцепился в лохматый загривок спутника и поплыл рядом с ним, увлекаемый быстрым течением. Стараясь держаться выше уровня реки, задрал голову вверх. И тут же получил сильнейший удар по лбу, врезавшись в каменистый свод. Последнее, что он ощутил, – это то, что его опять утянуло под воду, понесло по извилистому и узкому, как жерло трубы, руслу, пробитому рекой за тысячелетия в скальных породах.

3.

Жмурясь сладострастно от яркого солнца, облившего золотым дождём лесную опушку, Фролов растерянно крутил головой, удивляясь, что не помнит, как здесь оказался. Видать, Коля вынес-таки его, беспамятного, из мрачных глубин на поверхность. Босого, без телогрейки, но живого и, если не считать здоровенной шишки на голове, практически невредимого.
Капитан, привыкнув к ослепительному свету дня, внимательнее осмотрелся вокруг и неподалёку заметил рабсила. Тот сидел на корточках у подножия сопки и старательно обирал алые плоды шиповника с низенького куста.
– Коля! – окликнул его приветливо милиционер.
– Еда! – похвастался тот, отправляя в клыкастую пасть пригоршню ягод и чавкая сыто.
– И куда же мы с тобой дальше пойдём? – вопросил капитан, сокрушённо разглядывая свои босые ноги, сбитые в кровь об острые камни, но видя, что зверочеловек вновь согнулся над кустом увлечённо, махнул безнадёжно рукой. – Ни хрена ты не знаешь, троглодит! Влезу на горку, огляжусь с высоты…
Он принялся карабкаться на покатый склон сопки, хватаясь за пучки угнездившейся в скальной породе травы. Не достигнув макушки, не выдержал, оглянулся. И сразу же разглядел на зелёном ворсе оказавшейся под ним тайги чёткий извилистый шрам грейдера. Километрах в двух, не более.
С бьющимся сердцем, царапая пятки и раздирая в клочья штаны на заднице, торопливо съехал, шурша мелкими камешками, со склона. И крикнул рабсилу:
– Коля! Ко мне!
Тот неохотно оторвался от куста и закосолапил, загребая огромными ступнями пожухлую траву, следом.
Тайга здесь, у автотрассы, перевалив через гряду сопок, будто устала, истощилась, проредилась, стала светлее, постепенно переходя в подлесок.
Мрачные вековые сосны уступили место весёлым берёзам, раскинувшимся вольготно дубам, зарослям дикой черёмухи, шиповника и малины.
Рабсил всё больше отставал, подбирал с земли и грыз на пробу всякий лесной мусор – опавшие жёлуди, шишки, что-то выплёвывал с отвращением, что-то, наоборот, совал в рот и жевал, перемалывая мощными челюстями. А когда между стволами деревьев, словно застывшая река, показался прикатанный щебёнкой грейдер, и вовсе пропал из вида, пристроившись к очередному кустику с привядшими ягодами.
Зато Фролов не заплакал едва, ступив грязной ногой на шершавое покрытие с такими родными кляксами мазута и машинного масла, капающего щедро из убитых на бездорожье двигателей большегрузных машин, опустился по-зековски на корточки у обочины и решил, что не сдвинется с места, пока не дождётся нечастого на этой таёжной магистрали транспорта.
Наверное, не менее получаса просидел он так, бездумно пялясь на тусклое уже по-осеннему солнышко, на стайку суетливых галок, промышлявших вблизи дороги, чем бог пошлёт, на травку, прикопчённую автомобильными выхлопами – на этот, как оказалось, милый его сердцу пейзаж, на который раньше и внимания-то сроду не обращал, и которого он лишён был надолго, с момента заточения в шахту.
Наконец из-за поворота, нещадно чадя соляркой, взрёвывая на ухабах, показался мощный лесовоз, волочивший платформу, под завязку гружённую брёвнами.
Капитан вскочил, вышел на середину дороги, замахал руками, словно ветряная мельница:
– Сто-о-ой!
Шумно выдохнув, лесовоз встал.
Фролов, бросившись к нему, срываясь, не сразу взобрался на высокую подножку, распахнул дверцу кабины:
– Шеф! Довези!
Мускулистый водитель в пропитанной потом и машинным маслом футболке бесстрашно воззрился на дикого вида – небритого, одетого в изодранный в клочья полосатый арестантский костюм с номером на груди – мужика, ухмыльнулся снисходительно:
– Куда ж мне тебя везти, парень, в таком прикиде? До первого поста милиции?
– Ага! – счастливо кивнул, забираясь торопливо в тёплое нутро кабины, Фролов. – К ментам, к ним, родимым! Как увидишь первый гибэдэдэшный пост – сразу и тормози.
– Набегался, значит, – догадался шофёр. – И то верно! На зоне вашему брату, конечно, не сладко, а всё же крыша над головой, кормёжка трёхразовая… лучше, чем по тайге не жрамши блукать!
– Эт точно! – радостно согласился капитан. – Дави железку, поехали, тебе за меня, глядишь, и премию дадут!
Водитель покосился обидчиво:
– Я хоть и не блатной, но и ментам в помощники не нанимался. И беглых, как некоторые кержаки в здешних краях, за премии ловить да сдавать властям не буду…
– Да я не о том, парень, – успокоил его Фролов. – Я сам, слышь-ка, из милиции. Сотрудник уголовного розыска. Спецзадание выполнял. А премию тебе за содействие в раскрытии опасного преступления дадут…
– Да не надо мне ничего. Про тебя я тоже знать ничего не желаю – мент ты или, к примеру, зек беглый, – насупился шофёр и всю оставшуюся дорогу молчал.
О рабсиле милиционер вспомнил только тогда, когда возвращаться за ним было решительно поздно.


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1.

Утром Богомолова, как, впрочем, и остальных обитателей лагеря, отчего-то не разбудили привычным сигналом побудки – ударами молотка о подвешенный на тросе к столбу обрезок стального рельса. Зеки в бараках проснулись по заведённому много лет назад распорядку, сидя на нарах, почёсывались, потягивались, тёрли грязными кулаками глаза и гадали лениво:
– Нарядчик, сука краснопузая, видать, проспал. Щас чека ему подъём с переворотом устроит, а потом и нас на развод пинками погонят…
– Не-е… То побег. Я помню, в семьдесят третьем годе так же было… Небось, опять кто-то рога заломил, вохра в розыск ушла, вывод на объект отменили, а нас по локалкам сидеть оставили, штоб под ногами не путались.
Прошло около часа, но в лагере оставалось тихо, только промаршировали по центральной дорожке, скрипя мелким гравием, несколько вохровцев с овчарками, дышащими шумно на туго натянутых поводках.
Зеков никто не трогал, на работу не гнал, но и  завтрак почему-то не подвезли. А ближе к полудню вдруг ожил, хрипло прокашлялся репродуктор на высоченном столбе посреди плаца жилзоны, вспугнул угнездившихся там воробьёв и заиграл траурную, с души выворачивающую мелодию.
– Видать, кто-то из начальства хвоста нарезал, – догадался один из соседей Богомолова по бараку.
– Ну, теперь точно жрать не дадут, – заметил в сердцах другой. – У них завсегда так. Ежели кто из важных персон копыта отбросит или в правительстве катаклизма какая-нибудь, первейшее дело – хавки нам не давать.
Кто именно умер, писатель узнал очень скоро, гораздо раньше других заключённых.
Скрежетнул замок, дверь барака распахнулась с пронзительным визгом, и на порог ступил Ку-клуц-клан. Вглядываясь в полумрак плохо освещённого помещения и кривясь от тяжёлого духа не вынесенной с подъёма параши у входа,  подполковник позвал:
– Э-415! На выход!
– Гоголь, слышь! Тебя гражданин начальник кличет! – продублировали команду с нар.
Богомолов, суетливо подхватив кепку и полосатую фуфайку, метнулся к проходу:
– Здесь я, гражданин подполковник!
– За мной, – кивнул ему тот угрюмо и вышел, пропустив зека вперёд.
Сопровождавший его вохровец опять запер на замок дверь барака.
Вприпрыжку, стараясь не отстать и не решаясь нахлобучить на голову кепку вблизи столь высокой персоны, писатель поспешал следом за шагавшим широко с нелюдимым выражением лица замполитом. Тот привёл Ивана Михайловича в клуб, пригласил в свой кабинет и, усадив за приставной столик, подвинул ближе к литератору чернильницу, ручку и тощую стопку жёлтой писчей бумаги:
– Будем некролог сочинять.
– Кому, позвольте поинтересоваться? – с готовностью схватив бумагу и ручку, преданно глянул ему в глаза Богомолов.
Ещё более посуровев лицом, подполковник произнёс невыразимо-скорбно:
– Огромное, неизбывное горе свалилось на всех нас. Сегодня ночью на девяносто восьмом году жизни скончался начальник лагеря полковник Марципанов Эдуард Сергеевич… – Он смахнул согнутым указательным пальцем скупую мужскую слезу с уголка глаза, но нашёл в себе силы продолжить: – Пиши. Я полагаю начать примерно так. С красной строки: «Дорогие товарищи, друзья! Граждане заключённые. Трудно выразить словами чувство великой скорби, которую переживаем сегодня мы с вами. Не стало Эдуарда Сергеевича Марципанова – великого соратника…
– «Великая скорбь» уже была, и опять – «великий соратник», – несмело возразил писатель.
– Хорошо. Пусть будет «гениального соратника»… э-э…
– Верного ленинца, – подсказал Богомолов.
– Да, верного ленинца, продолжателя дела Сталина, Берии… Ну, давай сам дальше, дерзай, я пока покурю. Пиши так, чтоб слезу вышибало!
Иван Михайлович торопливо кивнул, постучал, сосредотачиваясь, кончиком пера о дно стеклянной чернильницы, а потом взахлёб, озарённо застрочил ручкой по бумаге. Кажется, никогда за всю свою литературную карьеру он не писал так вдохновенно, как сейчас. Нужные слова будто сами рождались в его голове и выливались в строчки – гладко, чувствительно, почти без помарок.

2.

Богомолов, конечно, не знал, и даже предположить не мог, какие страсти разгорелись накануне ночью у одра почившего в бозе хозяина ­лагеря.
Едва уснувшего Марципанова-младшего с постели подняла Октябрина.
– Ненасытная ты моя… – пробормотал сонно Эдуард Аркадьевич, отодвигаясь к стене и давая ей на кровати место рядом.
– Вставайте скорее! Кончается! – тормоша его, шипела домоправительница.
– Что кончается? – недоумевал правозащитник.
– Да не что, а кто! Дедушка ваш кончается. Хозяин!
– П-почему кончается? – не мог взять в толк раздражённый неурочной побудкой Марципанов-внук. А потом, сообразив, подскочил разом, едва ли не до потолка взметнув одеяло: – Ка-а-ак?!
– То-то же, – хлопотала возле него, засветив ночник, Октябрина. – Поспешать надо. Щас такое начнётся! – И пока Эдуард Аркадьевич надевал галифе, колючий шерстяной китель с торчащими колом погонами, натягивал, чертыхаясь, узкие в голенищах надраенные с вечера хромовые сапоги, вводила его в курс дела: – Хозяина с вечера особенно прихватило. Лекарь пилюль дал, капель накапал, укол поставил – не отпускает. Задыхается, посинел весь, дед-то… Короче, не жилец…
– Вот горе-то, – не слишком искренне печалился внук.
– Горевать после будем! – жарко шептала ему Октябрина. – Тута, если подумать, расклад вот какой получается… Надо, чтобы полковник Марципанов преемника своего назвать успел. А преемником, как ни крути, внук должен стать. То есть вы.
– Ну… если сочтут достойным… – бормотал смущённо бывший правозащитник.
– Да куда они, на хрен, денутся! – взъярилась домоправительница. – Как Хозяин скажет – так и будет! Главное, Клямкина с Иванютой нейтрализовать. Каждый из них себя преемником видит. Начальником лагеря то есть. И друг друга они через то  терпеть не могут. А телохранитель дедушкин, лейтенант Подкидышев, обоих заместителей ненавидит. Он меня всё время предупреждал: будь, дескать, Октябрина, начеку. Эти архаровцы Хозяина и отравить могут. Но нужно благословение дедушки… Штоб, значит, должность вам завещал….
– Легитимность то есть, – подсказал Марципанов-младший и, поймав непонимающий взгляд домоправительницы, махнул рукой. – Ладно, проехали… А народ как реагирует?
– Обслуга вся в слезах. Штабные, кто в курсе, тоже. Для них слово Хозяина – закон. Я и документик соответствующий приготовила. Туточки он, – игриво указала она на свою высокую грудь, – в надёжном месте.
– Документик? – в недоумении поднял голову Эдуард Аркадьевич.
– Завещание. Последняя воля покойного, – опасливо глянув по сторонам, шепнула ему на ухо Октябрина. – Он его давеча подписал, а я и прибрала в надёжное место. Как только, значится, Хозяин преставится, я народ созову да при всех и прочту. Ку-клуц-клан с Иванютой растеряются, не вякнут. А вы быстренько принимайте командование. Тут уж так – кто успел, тот и съел. Кто первый в кресло Хозяина сядет – тот и главный…
И пока шли впотьмах по тропке, путаясь в траве, к дому дедушки, Октябрина, склонившись, наставляла, касаясь тёплыми губами уха Эдуарда Аркадьевича:
– Вы, главное, не зевайте. Как я завещание зачту – сразу распоряжения раздавать начинайте. Ку-клуц-клану – готовить похороны, некролог сочинять, со спецконтингентом разъяснительную работу вести, штоб, значит, не взбаламутились. Иванюте – личный состав по тревоге поднять, усиленный вариант несения службы объявить, дополнительные посты по периметру расставить, караулы удвоить, патрулирование в жилзоне и в посёлке ввести, зеков на работу не выводить, из бараков не выпускать…
Марципанов, торопливо кивая, слушал, запоминал, удивляясь стратегическому мышлению полуграмотной домоправительницы. Что б он без этой бабы, впитавшей  энкавэдэшные способности с молоком матери, делал?!
– А как начнёте командовать, – учила его Октябрина, – они, Ку-клуц-клан, то есть с Иванютой, как псы хвосты подожмут и сполнять кинутся!
В глубине сада на усадьбе полковника кто-то врубил электрогенератор, и тот замолотил глухо, озарив крыльцо и окна дедова особняка неярким светом от ламп накаливания. Часовой, ёжась у парадного входа от ночной прохлады под прорезиненной плащ-накидкой, узнав, пропустил Эдуарда Аркадьевича и Октябрину беспрекословно.
В просторной прихожей, нещадно чадя крепким табаком, топтались, переговариваясь тихо, штабные офицеры, бойцы из личной охраны полковника и домашняя челядь – кухарки, сиделки, горничные. Завидя вошедшего Марципанова-младшего, все как по команде смолкли и повернулись к нему, изобразив на лицах подобающие случаю скорбь и сочувствие.
Торопливо сдёрнув с головы форменную фуражку, Эдуард Аркадьевич озабоченно поприветствовал их кивком на ходу и, скрипя в наступившей тишине сапогами, взошёл по ступеням крутой лестницы на второй этаж, к дедовой опочивальне.
Худой и длинный, как винтовочный ствол с примкнутым штыком, замполит Клямкин в паре с багровым, разгорячённым и опасным, словно граната с выдернутой чекой, подполковником Иванютой уже стояли, как наиболее приближённые, у смертного одра Хозяина. Над ним хлопотала, навёртывая на худую руку старика манжету тонометра, докторша из санчасти в накинутом небрежно на плечи поверх форменного платья белом халате. У изголовья застыл, сурово буравя взглядом присутствующих, бессменный тело­хранитель начальника лагеря лейтенант Подкидышев.
Эдуард Аркадьевич нерешительно шагнул к постели умирающего. Дед, будто почуяв его, поднял истончённые, без ресниц, веки. Посмотрел – уже не пристально, по-рысьи, а слепо – в сторону внука, спросил чуть слышно, шелестя высохшими губами:
– Мусор принёс?
Бывший правозащитник, не понимая, в растерянности пожал плечами.
– Бредит, – вполголоса со знанием дела пояснила докторша. – У агональных всегда сознание пута­ется.
Старик застонал неслышно почти, а потом, глядя также перед собой, в никуда, произнёс вдруг явственно:
– Когда я умру… на мою могилу… нанесут много мусора… Но ветер истории… развеет его… Это не я… это Сталин сказал, засранцы… Всем стоять!
И умолк обессиленно, закрыл глаза, а потом вдруг, сложив руки вдоль туловища, дёрнулся всем телом – будто по стойке смирно вытянулся перед кем-то, поджидавшим его по ту сторону бытия, и умер.
Докторша нагнулась над ним, пошарила фонендоскопом за пазухой Хозяина, распахнув пошире ворот его нижней рубашки, а через минуту, распрямившись, объявила торжественно:
– Полковник Марципанов скончался!
– Преставился… отошёл… – зашептали вокруг.

3.

Сентябрь – пожалуй, лучший месяц в тайге. Солнышко не потеряло тепла, просвечивает болотное редколесье насквозь до жёлтой привядшей травы и хвойного настила у подножья елей и кедров, попрятались мошкара и гнус, и такая тишь, умиротворение и покой стоят на сотни километров безлюдного пространства вокруг!
Даже в затерянном в таёжной глухомани лагере, отрезанном от Большой земли непроходимыми зловонными топями, где возилась, ворочалась привычная, негромкая, но всё-таки жизнь, время оцепенело, застопорилось в эти осенние дни, прошедшие под знаком безутешного траура по почившему в бозе Хозяину.
В три дня умельцы из числа заключённых из ствола огромной, высушенной до стального звона лиственницы выдолбили и вырезали, сверяясь со старой фотографией, на которой Марципанов-старший был молод, лих и целеустремлён, бюст полковника. Его установили на гранитном постаменте над могилой, расположенной в центре посёлка, и даже порешили вечный огонь у подножья монумента запалить. Долго спорили, нефть подвести туда для поддержания пламени или природный газ.
– Да что вы голову морочите! – взорвался наконец Иванюта. – Горелки, форсунки… Поставим зека-истопника, он будет круглые сутки поленья в костерок подбрасывать – дров-то у нас навалом, вот вам и вечный огонь.
– Не погаснет? – засомневался кто-то.
– Будет гореть, пока мы хотим! – отрезал подполковник. – Никуда он, падла, не денется!
Похороны начальника лагеря прошли без эксцессов. С учётом возраста Хозяина все его приближённые, положа руку на сердце, понимали, что день, когда он уйдёт в лучший мир, как говорится, не за горами. От того и скорбь по покойному была тихой, не надрывной, а сотрудники, шедшие в траурной процессии, вздыхали, примиряя себя со случившимся: «Да уж… по-о-ожил…»

4.

В дедушкином кабинете Эдуарду Аркадьевичу было тоскливо и неуютно. Попыхивая доставшейся в наследство толстой папиросой «Герцеговина Флор», он ёрзал на жёстком, с прямой неудобной спинкой кресле, морщился недовольно: сидишь, будто аршин проглотил, ни расслабиться, ни вольготно раскинуться…
Скептическим взором осмотрелся по сторонам. Тяжёлая тёмная мебель, портреты Ленина, Сталина, Дзержинского, Берии на стенах. Все глядят на него неприязненно, пролетарским чутьём безошибочно распознавая в новом обитателе кабинета классово чуждый им элемент… Толстый шерстяной ковёр на полу в коричнево-красных тонах. На столе – массивный, величиной с чемодан, чёрный эбонитовый телефон с оскалом желтовато-белых, словно нечищеные зубы курильщика, клавиш. На полках книжных шкафов – бордовые корешки полных собраний сочинений Ленина и Сталина. Рядом – неприметная дверь в комнату отдыха и конфиденциальных переговоров. Там мягкий, чёрной кожи диван, холодильник «Морозко», бар с бутылками водки, коньяка, наливки… Убогость! Если не принимать в расчёт безделушки, коими щедро уставлен был кабинет – бюстиков козлобородых вождей революции, дурацких макетов танков, самолётов, сторожевых вышек, статуэток идиотического вида гармонистов, каких-то длинноногих барышень с крыльями – балерин, должно быть… Сплошная безвкусица, дедюривщина, как говаривала, бывалоче, бабушка, рассматривая подобные поделки и фарфоровые безделушки. Но эти-то были сработаны здешними умельцами из чистого золота!
Папироса затухла. Марципанов-младший взял стоящую перед ним тяжёлую зажигалку, откинул крышку, вышелкнул вонючий бензиновый огонёк, подкурил. В который раз взвесил задумчиво зажигалку в руке. Граммов сто золота, не меньше. А всего, если прикинуть, то лишь в кабинете этого благородного металла в виде сувениров пуда три! Но это не всё, о-о, оч-чень даже далеко не всё! Как узнал он на днях из хранившихся в дедушкином сейфе в папках под грифом «секретно» документов, запасы золота, намытого на лагерном месторождении, составляют около трёх тонн. А есть камешки самоцветные, по рыночной стоимости неоценённые, но, судя по перечню и количеству, на огромную сумму тянущие.
В своё время Эдуард Аркадьевич не успел попасть под раздачу общенародной собственности, пробегал по митингам пустопорожним начала девяностых годов, прочистоплюйствовал, остался на бобах, маялся, как голь перекатная, перебиваясь подачками то в партейках-однодневках либерального толка, то в правозащитных, на зарубежные гранты существующих, структурах. Но теперь уж дудки! Теперь-то он своего шанса не упустит!
«Это, если подумать, вопрос принципа даже, высшей справедливости! – убеждал себя Марципанов-внук. – Кто, как не дедушка, добыл, хранил и приумножил здесь, в глухой тайге, такие богатства! А я плоть от плоти его, родная кровинушка, можно сказать, и единственный, как ни крути, наследник… Да и хватит, в конце концов, всякому быдлу, дерипаскам разным да абрамовичам, на общенародном добре наживаться! Есть люди более достойные и интеллигентные, богато внутренне одарённые, как я, например…»
В то же время Эдуард Аркадьевич отчётливо понимал, что это богатство, хранящееся на территории лагеря, не имеет в здешних условиях никакой ценности. А вырваться в одиночку из таёжного заточения немыслимо трудно.
Эдуард Аркадьевич опять включил громкоговорящую связь, приказал обезличенно:
– Клямкина ко мне…
Эдуард Аркадьевич поднялся из-за стола, указал на неприметную дверь в комнату отдыха:
– Пойдёмте, Кузьма Клавдиевич, посоветуемся…
Там капитан, усадив подполковника на мягкий диван, собственноручно  накрыл низенький столик, водрузил на него бутылку армянского коньяка, судя по дате выпуска на этикетке, пятидесятилетней выдержки, тарелочку с тонко нарезанным лимоном – здешним, из теплицы, буженину из медвежатины да кабаний окорок, хлеб спецвыпечки – упаси бог, без примеси желудей и коры. Разлив коньяк по золотым рюмкам, предложил выпить и закусить. Потом, пожевав с удовольствием таёжных деликатесов, приступил к непростому разговору с Клямкиным:
– Ситуация в лагере складывается тяжёлая. Подполковник Иванюта – не гибок, уж простите за откровенность, попросту твердолоб. А мы с вами – не только конвойники, способные лишь хватать да не пущать. Мы – верные ленинцы. А ведь Ильич не боялся смелых, нестандартных решений. Помните, что писал он в работах «О кооперации», «Как нам реорганизовать рабкрин», «Лучше меньше да лучше»?
О чём именно писал Ленин в этих статьях, Эдуард Аркадьевич и сам, конечно, ни черта не помнил, названья работ втемяшились ему в голову в бытность студентом при изу­чении курса марксизма-ленинизма, но он надеялся, что родившийся и получивший образование в лагерном посёлке Клямкин тем более не поймёт, о чём, собственно, идёт речь.
Расчёт оказался верным. Подполковник важно кивал, но в глазах его бывший правозащитник не уловил ни малейшего проблеска мысли. А потому вдохновенно продолжил, вспоминая мятежную юность и ненавистную кафедру общественных наук:
– Когда костлявая рука голода схватила за горло советскую власть, какой гениальный выход нашёл Ильич? – и глянул строго на Клямкина.
Подполковник стушевался.
– Я… Э-э… Больше товарища Сталина читал… Может, продразвёрстку провести по деревням окрестным? Сформируем отряд стрелков, встанем на лыжи, запряжём лошадей в сани… Есть, конечно, опасность, что таким образом будет раскрыто местонахождение лагеря…
Марципанов налил коньяка, жестом предложил выпить и, скривившись от лимонной кислоты, пробурчал:
– Мелко мыслите, товарищ замполит, не по-ленински. Общение со спецконтингентом привило вам уголовные замашки, уж извините за откровенность. Вызвало профессиональную деформацию личности. Придумали тоже: бандитский налёт на лошадях, стрельба, грабёж… Мы что, махновцы? Да и что вы  в нынешней деревне возьмёте? Мешок дроблёнки, бочку квашеной капусты? Нет. В сходной трагической для дела революции ситуации, в условиях разрухи и голода Владимир Ильич Ленин пошёл нестандартным, радикальным путём. Объявил новую экономическую политику – нэп! Не побоялся привлечь к строительству социализма буржуя-частника. Под контролем большевистского государства, конечно.
Клямкин осторожно поставил пустую рюмку на стол:
– Эт… эт что ж, мы тут, в лагере, торговлю откроем? Купцов разведём? – ошалело воззрился он на Эдуарда Аркадьевича.
– Опять вы буквально понимаете, – развёл руками тот. – Ладно, давайте с другого бока зайдём. Вот вы говорите – Иосифа Виссарионовича читали. А что он советовал по поводу того, как надо жить в советской стране?
– Уф-ф… э-э… Честно, наверное? – порозовел от смущения Клямкин.
– Да-а, тяжёлый случай, – укоризненно покачал головой Марципанов. – Не только у агентуры вашей, как я посмотрю, политграмота не на высоте… Товарищ Сталин завещал нам, что в советской стране жить надо лучше, жить надо веселей! А что у нас?
– У нас… э-э… лагерь.
– Да боже ж мой! – Эдуард Аркадьевич опять взялся за бутылку. – Ну и что? Люди везде должны жить интересно, весело. И тогда им любые трудности по барабану! По плечу, то есть… Пе-ре-ме-н, пе-ре-ме-н требуют наши сердца! – нараспев произнёс он.
– Это… тоже Сталин сказал? – зачарованно внимал ему замполит.
– Естественно! Большевики всегда были сильны тем, что не боялись разрушать до основанья старое с тем, чтобы наш, новый мир строить! – Марципанов разгорячился, вскочил, расстегнул тесный воротник душного кителя. – А в своей борьбе за правое дело они всегда опирались на самые широкие массы трудящихся.
– Так у нас трудящиеся-то… зеки, – несмело заметил Клямкин.
– Ничего страшного. Раз трудящиеся – значит, социально близкий нам элемент. И каждого из них можно перековать  в нашего с вами сторонника. Перековка – вот наш лозунг сегодня!
– А как же… э-э… режимный коммунизм? – не мог взять в толк подполковник. – Мы уже объявили об окончании построения на отдельно взятой территории самого передового общества на планете. Дедушка ваш объявил.
Эдуард Аркадьевич по-свойски обнял замполита за плечи:
– Эх, Кузьма Клавдиевич, дорогой вы мой человек… Мы с вами не заскорузлые догматики. Мы с вами творчески разовьём учение полковника Марципанова. И верьте мне, вскоре оно завоюет весь мир!

5.

Жизнь лагеря, почти семь десятилетий кряду катившуюся по наезженной, подневольным кайлом и лопатами  проложенной колее, вынесло вдруг на целину, бездорожье и поволокло по колдобинам, швыряя из стороны в сторону на кочках и ямах.
Марципанов-младший, бледный от страха и беспрестанно подкатывающих приступов тошноты, крепко сжимал, тем не менее, руль пошедшего вразнос механизма, управлял им, как мог, не имея возможности затормозить, сбавить скорость, ибо понимал, что терять ему всё равно нечего. Оставаться на месте – значит  наверняка пропасть, сгнить в лагерном болоте заживо, а то и пасть жертвой интриг кого-то рвущегося к власти – того же Иванюты, к примеру. А так, летя сломя голову, глядишь, куда-то кривая и выведет.
Как договорились заранее, место в президиуме за столом, покрытым зелёной скатертью, занял Клямкин. Он сидел, неестественно выпрямившись,  будто спинной сухоткой страдал, и бесстрастно взирал на рассаживающихся шумно по местам вохровцев. Из-за кулис, пригибаясь от подобострастия, выскочил облачённый в синюю униформу бесконвойник и водрузил в центр стола пузатый графин с водой и два гранёных стакана.
Иванюта вскочил, сопя яростно:
– Это… это я виноват?! Да это ты… вы… с дедом твоим… Развели, понимаешь, демократию, распустили личный состав… Зеки – и те оборзели…
– Вот видите! – укоризненно покачал головой, указывая на него пальцем, Эдуард Аркадьевич. – Вот как мы воспринимаем дружескую, товарищескую критику! Я знаю, друзья, – обратился Марципанов уже ко всему залу, – что слово «демократия» у нас не в чести, что мы с вами, прямо скажем, не любим эту самую демократию! И в то же время совершенно естественно, по уставу, обращаемся друг к другу: товарищ. А что, товарищ для нас – это тот, которым только помыкают, командуют, кому затыкают рот и не дают слова сказать? Нет. Товарищ – это друг. А с другом и поспорить, и посоветоваться можно! Вот как понимаю я слово «товарищ». Вот как понимаю я, друзья мои, демократию, – он победно оглядел зал. – Надо различать их демократию, буржуазную, упадническую и продажную. И нашу, коммунистическую, большевистскую демократию. Крепкую, сплочённую, основанную на взаимовыручке и пролетарском сознании масс. Конечно, – пренебрежительно махнул он рукой в сторону опального подполковника, – иванютам разного рода хотелось бы, чтобы мы тянулись перед ними по стойке смирно, маршировали под их команды, не думая и не размышляя, не смея критиковать. Но демократия – это власть народа, нас с вами, товарищи, а не одного Иванюты! Тем более что один человек может и ошибиться. Крупно ошибиться, товарищи. Так, что поставит под угрозу дело всей нашей с вами жизни! – добил он подполковника.
Таким образом, разгром оппозиции оказался прилюдным и полным. Багровый, задыхающийся от злости Иванюта с грохотом поднялся и вышел из зала. Возможно, были среди вохровцев и сочувствующие ему, и даже наверняка, но большинство усмехались злорадно, радуясь, что нещадно гонявший их по делу и без дела службист низложен.
– Ну что ж. Те, кому с нами не по пути, – пусть уходят! – прокомментировал со сцены случившееся Марципанов. – Ну а нам с вами, товарищи, следует жить дальше. А посему предлагаю вспомнить старый большевистский лозунг: «Вся власть Советам». Зачем я всех вас пригласил в этот зал? За советом. А советы состоят, как известно, из депутатов. Понятно, что все мы, как говорится, чохом депутатами быть не можем. Нам надо выбрать самых достойных, тех, кому мы с вами доверяем, как самому себе. Мы тут посоветовались… Слово для предложения по персональному составу депутатов из числа сотрудников Особлага я предоставляю своему заместителю подполковнику Клямкину. Прошу вас, Кузьма Клавдиевич. Огласите список…
Так в лагере проклюнулись первые ростки демократии.


(ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)

Прочитано 1668 раз Последнее изменение Среда, 15 Август 2012 20:06
Филиппов Александр

Александр Геннадьевич Филиппов родился в 1954 году в г. Ворошиловграде (ныне Луганск) на Украине. Окончил Оренбургский государственный медицинский институт, Академию государственной службы при Президенте РФ. Работал терапевтом, служил в армии, органах внутренних дел, консультантом в информационно-аналитическом отделе аппарата Законодательного собрания Оренбургской области, заместителем главного редактора газеты «Южный Урал». Майор внутренней службы запаса.
Прозаик, печатался в журнале «Москва», альманахах «Каменный пояс», «Гостиный Двор», коллективных сборниках. Автор нескольких книг прозы, член Союза писателей России, председатель правления Оренбургской областной писательской организации в 2010-2011 годах. Лауреат губернаторской премии «Оренбургская лира» (2004), региональной литературной премии им. П.И. Рычкова (2007).
Живёт в Оренбурге.

Другие материалы в этой категории: « Сайгаки Международно-банный конфликт »
Copyright © 2012 ГОСТИНЫЙ ДВОР. Все права защищены